И вот я отпирала чужую дверь, завешанную табличками с фамилиями живущих за нею людей и количеством звонков, от одного до девяти. Рука моя дрожала, и мне было не по себе. Но это крошечное испытание я должна была выдержать.
Фамилия человека, которому причиталось самое большое число звонков, была Швальбе.
Разболтанная дверь открылась от легкого поворота ключа, и я попала в длинный темный коридор, пахнущий жареной рыбой.
Оставалось открыть высокую дверь цвета слоновой кости и войти в комнату.
Честно говоря, я не представляла себе, сможем ли мы воспользоваться этой комнатой с окнами, выходящими на площадь.
Мое появление в квартире было замечено. Столетняя старуха в капоте и вязаном капоре на деликатный звук открываемой двери выступила из глубины коридора или из книги, прочитанной в детстве, и стала смотреть на меня. В руке у нее была эмалированная кружка. Наверно, она и была Швальбе, девять звонков.
Комната была обставлена гнутой, без единой прямой линии, мебелью. Фарфоровые собаки и фарфоровые коты не имели другого назначения, как только украшать быт человека. В известном смысле это была музейная обетановка.
Я стукнулась бедром об угол какой-то мебели, не имеющей углов, прежде чем раздернула портьеры из зеленого бархата. В открытое окно ворвалась площадь. Рядом, за углом, был мой родной дом, хотя площадь, которую я никогда не видела с такой точки, казалась незнакомой площадью незнакомого города.
В комнате пахло пылью, лекарствами и одиночеством, количество плюша было выше допустимой нормы, как количество хлора в воде, после чего она становится не питьевой, и вся тайность, вся нелепость и позор моего пребывания здесь, у этих окон на площадь, на которую я смотрела и не узнавала, вдруг обрушились на меня.
Я затянула портьеры — закрыла площадь, заперла дверь, миновала старуху и ушла, чтобы не возвращаться.
Я ошиблась, когда думала, что не имеет значения, где мы будем жить, только бы крыша и стены. Я решила сказать, что хозяйка неожиданно вернулась и квартирой воспользоваться нельзя.
Он так расстроился от этого сообщения, что я сразу призналась, что наврала, весьма путано объяснив причину. Плюшевые шторы… знакомая площадь, на которую надо смотреть… старуха Швальбе…
— Швальбе? — спросил он, смеясь. — В переводе с немецкого ласточка. Но это же прекрасно. Плюшевые гардины? Что может быть лучше? Я тебя обожаю. Ты прелесть. Иметь собственный дом и отказываться от него! Какое нам до всего дело? Идем туда, я тебе докажу. Только купим чего-нибудь в гастрономе.
Мы вошли в подъезд, откуда я недавно сбежала.
— Сейчас мы увидим старую Ласточку, — прошептал он, пока я отворяла входную дверь.
Старуха выступила нам навстречу и замерла у стены, глядя перед собой невидящими глазами, все с той же голубой кружкой.
— Боже, из-за одной этой старухи надо было идти сюда. Ей сто лет, ручаюсь, мы будем ее угощать, — нашептывал он, пока я расправлялась со второй дверью.
От комнаты Александр Петрович тоже пришел в восхищение.
— Ты ничего не понимаешь. Надо поработать влажной тряпкой, чтобы не чихать от пыли, и о такой комнате можно мечтать.
Он моментально отыскал ведро и тряпку.
— Потрясающая комната! — говорил он. — Но знаешь, что в ней самое потрясающее?..
А площадь звенела под окнами, и я все время посматривала на нее, как на живую, старалась привыкнуть к тому, что она так близко.
— Слепая, неумелая аспирантка.
Он сдернул какое-то одеяло, и на мраморном черном столике открылась двухконфорочная электрическая плитка среди всего этого барокко и рококо переходного времени.
— Дом. Постель. Очаг, — смеялся Александр Петрович, — но и это не все.
За платяным шкафом он обнаружил мраморный треснувший умывальник.
— Дворец! — с чувством произнес он.
Ничего не осталось от того чувства, с каким я вошла и вышла отсюда несколько часов назад. Все воспринималось иначе. Возможно, если бы я теперь выглянула в коридор, я бы увидела не старуху Швальбе, а юную красавицу в белой кисее, с розой в блестящих волосах.
Он ушел первым, я осталась убирать комнату, подметать, вытирать пыль, протирать стекла. А так как всю жизнь меня готовили только к Диссертации, то я делала это долго и неумело.
И все время подходила к окну и смотрела на площадь, как будто ждала там увидеть кого-то знакомого, может быть себя. Ведь я столько там ходила, что казалось, если постоять у окна, можно увидеть, как я куда-то иду или встречаюсь на углу с Мариной, и она протягивает мне билет в кино или в филармонию, — у нее страсть покупать билеты, — или я иду домой из университета, или в гастроном за чем-нибудь.
И опять меня охватила тоска. Теперь каждая женская фигура казалась мне мамой, а мужская — отцом. Надо было задернуть портьеры, обмануть себя и запутать, сделать место действия неопределенным, чтобы осталось только: какой-то дом, большая пустая квартира… комната, обставленная старинной мебелью… молодая женщина подметает пол…
…Мы еще несколько раз приходили сюда, и все было по той же схеме. С ним хорошо, без него плохо.
Он называл это «наш дом».
— Кушать подано, — объявляла я, поставив бифштексы на стол.