— Выздоравливай, родная. — Взял ее слабую руку и поцеловал прощально. Постиг сердцем: эта женщина уже не принадлежит ему. Окончательно убедился, сгоряча пообещав прислать к ней Левка. Сломила-таки, каналья, его, несгибаемого Жгуру.
Вышел за массивные железные ворота больницы и внезапно остановился. Позор… Позор! Изменил сам себе. Шарахнулся назад, хотел вернуться, сказать жене, что подурачился, пошутил… Но ворота закрыли — прекратилось посещение больных.
Размазня! Портянка! Бичевал он себя. Однако отступать было поздно, ведь пообещал Лиде.
Но прежде чем Даруга встретится с ней, он, Жгура, спляшет на спине председателя безумный танец мести…
…Григорий одиноко сидел в непроглядной темени хаты, день за днем перебирая свою запутанную жизнь. Злобствовал на весь мир, на крутояровцев, на Лиду, на мать, на Даругу, на Крихту — одного себя не трогал, обходил стороной, не понимая, что причиной всех бед был он сам…
— Нужно действовать! — вскочил с толстоногого табурета. Искалеченной рукой сорвал с головы фуражку и изо всех сил ударил ею о пол: так делал каждый раз отец, берясь за весьма сложное дело.
Зажег плошку-мерцашку. Пусть мигает для отвода глаз, мол, хозяин никуда не отлучался из дому. Человек в селе на виду, не то что в городе.
Украдкой открыл створки окна, что выходило на огород, и шмыгнул в ночь. Остановился. Прислушался. Воровато оглядываясь, петляя через леваду, прокрался мимо землянок, скатился с косогора в долину.
Боясь пошевелиться, ничком припал к земле в густых зарослях посадки. В тридцати шагах виднелся трактор.
Прежде всего решил разведать, не спит ли поблизости Устинья. Больше всего боялся этой бабы с необузданной силой. Не угодить бы ей в лапы — переломит пополам, как спичку, и выбросит…
Григорий врос в землю, хищно вглядываясь во тьму, не поднимется ли грозная баба-гора. Вокруг царила тишина. Переутомилась, неугомонная, и пошла домой отдыхать.
Сорвался с места и перебежками, перебежками устремился вперед. Прыгнул между бочек, обхватил крайнюю обеими руками и замер. Сидел дрожал несколько минут.
С чего же начать? Ага, вот же рядом ведро. Кстати. В эту посудину он нацедит солярки, керосина или бензина, что под руку попадется, и обольет машину, чиркнет спичкой… Ох и закукарекает же красный петух! Не раздумывать, быстрее за дело. Взял ведро, наклонил бочку и из ее горлышка заклокотало…
Именно в этот миг кто-то неожиданно навалился на него, сбил с ног, прижал к земле, да так, что ребра затрещали.
— Так ты, Жгура, последнюю каплю горючего у меня хочешь своровать? — загудел бас Устиньи над ухом.
— Я кап… кап… Капельку в плошку…
— Ври, да не мне, кулак!
— Пус… Пусти, глупая баба! Ты зада… задавишь меня! — бормотал он. Лежал лицом к земле, а на спине верхом сидела Устинья и железными пальцами впивалась в его ребра, лопатки, хватала за лохматую голову и тыкала носом в землю.
— Отведай пахоты, откушай! Ты хотел без горючего оставить меня? Вредитель!
Григорий храпел, дергался в ее беспощадных руках и не мог вырваться.
— Ты с ума… Ты… ты… Ты совсем рехнулась!.. Отпусти меня… Задавишь! — скулил он.
— Я на трассе у шоферов нацыганила по ложке, а ты, подлец, вздумал воровать…
— Тебе жалко капли в плошку?
О, если бы Устинья знала, зачем он действительно здесь, — вмиг втоптала бы его в пашню…
— Жгура, я тебя крепенько свяжу, а утром доставлю к Даруге. Пусть председатель разберется, чего это ты по ночам шныришь…
— Устинья, я тебя господом богом молю, не позорь меня и… себя. Ну, забрел, плеснул керосина для мигунца. Ну, не спросил тебя. Виноват! Так что, за это вешать, тащить на суд? — Григорий выклянчивал снисхождения.
— Если ты мне сейчас чистосердечно сознаешься, какую хотел учинить пакость, — отпущу. Вот крест, смотри, отпущу и никому ничего не скажу.
— Я клянусь, что в плошку нечего влить…
— Почему так поздно пришлепал?
— Днем я на работе. Как стемнело, хотел засветить, а фитиль сухой…
— Врешь! Почему же вечером по-людски не пришел, а среди ночи подкрадываешься как ворюга. Комья бросаешь…
— Пошутил. Хотел тебя напугать. Я же знал, ты у трактора расположилась на ночь.
— Бутылку на керосин взял с собой?
— Я лежу на сырой земле, простужусь… Чертяка, отпусти меня! — дернулся так, что на нем затрещала одежда.
— Не трепыхайся, птенчик. Еще раз тебя спрашиваю: бутылку на керосин прихватил?
— Ты чинишь… самосуд!..
— Не болтай лишнего, Жгура. Давай свою бутылку, я налью керосина, и мотай отсюда.
— Если задавишь меня — тебя, негодницу, судить будут!
— Не виляй хвостом, как пес. Последний раз говорю: давай бутылку.
— Нет со мной бутылки. В посадке оставил… Пойди, будь добра, принеси, а я чуток отдышусь…
— Жгура, ты лжешь!
— Перестань меня мучить, дуреха! Я напишу заявление в милицию, и тебя привлекут… — барахтался, вырывался, выкручивался он из рук Устиньи.
— Хватит мне с тобой возиться! — Устинья подняла лежащую рядом веревку, которой обычно вытягивала из глубокого колодца воду для трактора, ловко скрутила руки, ноги Жгуре и перекатила его на свою телогрейку.