То был не сон, скорее кошмар; он захлебывался в тяжелой воде, не мог вздохнуть, в этом море не было рыб, водорослей, ничего, только эта вот жидкая пустыня, она сгущалась, становилась льдом, тяжестью, ранила своим мерцанием. Вскоре он проснулся, и первое, что ощутил, — облегчение, но в следующее мгновение смерть рыжего вновь навалилась на него. Теперь ему было ясно как день, что он виноват, и он испугался, как не понял этого сразу. Он сел, стукнул себя кулаком по голове:
— Его убили, а виноват я.
Тут он очнулся совсем, краткого облегчения, прогнавшего темные силы кошмара, как не бывало:
— Да, моя вина, чего уж тут.
Руки, сжимающие одна другую, зубы, выбивающие дробь, молитвы, еле проскакивающие сквозь зубы, и ад, и котлы с серой, и вечный огонь. Дряблое лицо отливает синим; он не брился два дня.
Внезапно он застыл посреди кабинета. Руки повисли как плети. Широкие белые кисти подрагивали. Кой черт, что за переполох там, в деревне? Деревянные башмаки шлепали по дороге, кто-то кричал, плакали дети. Толпа приближалась, и в неясном нарастающем шуме ему чудились крики Клары.
Он кинулся к поставцу, припал к какой-то бутылке. Старый шлем дона Жеронимо и портреты господ Алва (три справа и три слева), залитые ликером и вином и изрезанные осколками бутылок и рюмок, взирали на него сверху: «Зачем столько битого стекла? Кучера можно узнать с первого слова».
В доме по-прежнему было тихо, как в огромном высоком склепе. Он перевел взгляд на окно. Там, где кончается тропинка, появилась плотная толпа. Впереди шел староста. Алваро Силвестре поискал глазами — где же Клара? Ее не было, но другие показывали пальцами в сторону дома, может быть, они обвиняли хозяина.
Толпа ввалилась во двор. Словно демоны во гневе. Чего им надо в конце концов? Потребовать у меня ответа, конечно, растерзать меня. Он дотянулся до окна и запер створки. Волнение там, внизу, росло, жуткие голоса бились о стены, и стены, казалось ему, шатались.
Он продолжал сидеть в кабинете, безучастный, ждущий, чтобы они вошли и убили его, и вдруг сообразил, что можно удрать. Падре Авел, право на убежище, церковь неприкосновенна. У него не было уже сил, но, если выбирать между бегством и смертью, которую обещал шум за окном, что делать, придется одолеть внутреннюю лестницу, потом в сад, — бежать, спасать шкуру.
XXIX
Но план его тут же расстроился, потому что, как только он отворил дверь, явилась Мариана.
— Хозяин, во дворе народ, пришли поговорить с вами. Староста принес известия.
Земля ушла из-под ног, все вокруг зашаталось, он упал бы замертво, если бы не появилась в глубине коридора жена, это придало ему духу: моя жена, моя опора.
— Убили его, а вина на мне.
Давным-давно она привыкла к его преувеличениям, галлюцинациям, ужасам, глупостям, и все же ей стало страшно; бог знает чего можно было от него ожидать, но недавняя попойка, осквернение портретов Алва, его мужицкие словечки, низкие попреки хлебом были еще не забыты.
— Оставь меня.
— Не уходи, не бросай меня одного.
Он боязливо косился на лестничную площадку, куда достигал шум со двора.
— Ты должна выслушать, они могут меня убить, а я не хочу умереть с грехом на душе.
Он отвернулся, удрученный, слова давались ему с трудом, он брызгал слюной:
— Вчера, рано утром, я не спал, очень хотелось пить, и я пошел со двора — побродить, думал, может быть, дождь, роса. Дошел до сарая мастера Антонио и услышал их разговор, — внутри, — рыжего и дочки слепого, они были вместе там, где скот, и они говорили о тебе.
Она взглянула на него, спокойная.
«А как же хозяйка с ее любовью, Жасинто?»
«…Я только говорил, что дона Празерес ела меня глазами».
Ей захотелось кричать, «…она шла под руку с отцом, вся в белом, под рокот органа и перешептывания приглашенных… уже рождался крик, крик, который ей суждено подавлять».
— Смеялись над нами, над нашей жизнью. Когда я вернулся домой, он сидел во дворе и чистил лошадиную упряжь под старым орехом. Я пошел в магазин, думал целое утро, потом приказал позвать старика, сказал ему, что его дочка валяется с кучером на соломе в овине по ночам. Он ушел, и случилось то, что случилось, я всего-навсего дал ему кончик клубочка, но вина на мне, Мария.
Она наконец закричала:
— Они тебя не убьют, не трясись, никто не отнимет тебя у меня, мне суждено терпеть мое счастье до конца дней, пока бог не вызволит меня из этого ада, из этого дома. Меня тошнит от тебя, тошнит, можешь ты это понять? О чем, ты думаешь, я мечтаю? Мечтаю все время, всего лишь мечтаю. Как бы забыть о твоей постели, о хлебе с твоего стола. Не думала, что кто-нибудь это заметит, ну а теперь ненавижу окаянного рыжего, хоть он и умер, можешь радоваться, ненавижу его, он догадался о том, что было только мое, такое, такое мое, что я бы спрятала это от самой себя, если б могла.
XXX
Небо снова заволоклось, сеялся частый мутный дождик, но толпа во дворе даже не шелохнулась. Потоп и тот не разогнал бы их, не то что это занудство вместо дождя.