Сказала же она вот по какому поводу: я приехал за Вадимом на такси из Москвы в Переделкино, чтобы отвезти его якобы на какую-то нужную встречу На самом деле это Вадим позвонил мне из дому и проинструктировал, не упуская деталей, что делать, где лучше всего поймать такси, что сказать Лене и так далее. Все было шито белыми нитками, и Лена прекрасно знала, что Вадим теперь исчезнет на несколько дней, что мы будем под его предводительством колесить по Москве, пить, читать друг другу стихи, спать с женщинами, Вадим будет петь романсы под гитару, а она в это время будет терпеливо ожидать возвращения своего Одиссея. Но она не ненавидела Вадима, потому что была сильная женщина и, как моя тетя Поля, сотворила себе миф, чтобы навсегда жить в нем. Но меня она ненавидела в тот момент, потому что, хоть Вадим и лгал ей (и лгал постоянно), он делал это легко и естественно, а я натужно лгал. Вадим лгал, потому что как бы исполнял необходимое по предназначенному ему стилю жизни, а я зачем это делал?
Как всякий пропагандист и идейный предводитель, Кожинов с увлечением любил повторяться. Когда мы познакомились, он все рассказывал, как на каком-то творческом вечере в ЦДЛ (я еще не ведал даже, что такое ЦДЛ) он старался высмеять Аксенова, но у него не получалось, пока вдруг он не сообразил читать из его какой-то последней вещи нараспев, на манер пятистопного ямба Васисуалия Лоханкина, и как тогда все пришли в восторг, подхватили Вадима на руки, вынесли его из зала, крича: «Веди нас!». Кто же были эти «все»? Видимо, те люди, которые окружали Кожинова, которых он
Помню, как Вадим первым рассказал мне, что в «Новом мире» лежит рукопись некоего Солженицына о лагерях и что это шедевр. «Мне дали на ночь, потому что это еще большой секрет, и я прочитал два раза, – якобы небрежно, но с ударением сказал он, поджевывая своими губошлепными губами, – нарочно, чтобы сбить впечатление от темы». Это было необыкновенно характерно: коль скоро тема была лагеря, то есть с политикой, значит, от нее пахло дешевкой, а мы, новоявленные хранители высоких ценностей русской литературы, не хотели дешевки, мы вслед за Вадимом хотели «общечеловеческого». Прошу не понять меня превратно: Вадим не научил меня такому желанию, оно жило во мне задолго до встречи с ним, потому мы и сошлись. Но он преподносил мне дореволюционную русскую культуру, давая направление, он объединял единомышленников, подсовывал им нужные книги, оформлял мысли, подстегивал и будоражил. И остальное зависело от них самих.
Подо всем тем, что я сейчас описываю, мелким барашком и довольно бессмысленно застревая в деталях прошлого, есть смысл, и даже «истинный смысл», как любили говорить когда-то. И опять этот истинный смысл находится в рамках игры между Толстым и Достоевским, условно говоря. Между здравым смыслом и парадоксом, между прямотой и оборотностью, между стрелой и вывертом. Только Достоевский в нашем кругу вовсе не понимался как парадоксалист или, того хуже, модернист (модернизм было ругательное слово в устах Вадима в том смысле, что модернисты были западные писатели с Джойсом во главе, а Достоевский был реалист). Имя Достоевского было начертано на Вадимовом знамени, и хотя Пушкин, конечно, был олицетворением совершенства русского словотворчества (как сказала однажды, усмехнувшись, Лена Ермилова: «Пушкин был и человек тоже»), его имя начертать на идеологическом знамени было невозможно, а имя Достоевского очень даже можно было.