— Иди уж… — буркнула Тамара, глянув на часики. — Пять минут до звонка!
— О-о… За пять минут многое можно успеть! А если еще и опозда-ать… — играя лукавой усмешечкой, Кузя удалилась.
— Наглая такая… — проворчала Афанасьева ей вслед.
— Нахалка, — согласился я, и бездумно поправился: — Нахалочка!
И задумался. Странно… Лишь теперь я заметил за собой, что частенько в мыслях зову Тому по фамилии, как одноклассницу. Словно берегу это имя для фрейлейн Гессау-Эберляйн…
— Тебе нравится Кузя! — пригвоздила меня Тамара, сощуриваясь. — Скажи честно!
— Нравится, — хладнокровно признал я. — И что?
— Ничего, — буркнула Афанасьева, глянув на меня исподлобья, как надувшийся ребенок.
— Том… — моя пятерня накрыла узкую ладонь. — Ну, мало ли кто кому нравится! Тебе, вон, Олег Видов симпатичен. И что теперь?
— Дю-юш! — заныла девушка. — Я такая ревнивая стала… Как дама в бальзаковском возрасте!
— Том, Тома… — зажурчал я, подхватывая оптимистичный позыв. — Да Кузя просто дразнит тебя. И меня заодно. Она это любит!
Тамара задумчиво убрала прядку со лба.
— А я тебя вовсе не к ней ревную.
— А к кому? — глупо спросил я.
— К Мелкой! — выдохнула Афанасьева, кривя губы. — Я же вижу, как она на тебя смотрит! А ты весь такой ла-асковый… И не со мной! С нею! Помню, ты мне стихи читал… А теперь? Ей читаешь?
Глухое раздражение, бродившее во мне, едва не прорвалось резкостью.
— Нет, — сдержанно ответил я, — это Тома читает мне стихи. Свои собственные. Сейчас припомню последние…
Было видно, как в зеленых глазах напротив разрасталась горькая обида, но я с выражением, ясным и четким голосом, продекламировал сочинение Мелкой:
Помолчав, посмотрев, как холодеет Томино лицо, делаясь отчуждённым, я мягко сказал:
— Ну да, не Пушкин. Немножко коряво, немножко по-детски…
— Зато сразу ясно, кого она зовёт «свет мой»! — усмехнулась девушка, и мне стало неуютно — зеленые искорки в ее глазах сияли колюче и зло.
«Затмение сердца какое-то нашло?.. Опять? Да сколько ж можно…»
Срываясь в ржавый дребезг, прозвенел звонок.
Бжезинский недолюбливал это помпезное серое здание, тяжеловесно расползшееся на углу Пенсильвания-авеню и 17-й улицы, но к своему кабинету он испытывал почти родственные чувства. Как слащаво пишут на ковриках у дверей: «Дом… Милый дом…»
Збигнев усмехнулся своим мыслям, глядя в окно на продрогшие деревья, и повернулся к посетителю — крепкому, статному человеку, начавшему седеть. В нем чувствовалась изрядная армейская выправка, и немудрено — Гжегож Чешиньский служил полковником польского генштаба.
Прошлой весной он бежал на Запад, и недурно устроился в Штатах — нынче «пан Гжесь», располагающий весьма полной информацией о Войске Польском и частях Северной группы войск, заделался сотрудником РЭНД.
Бжезинский задумчиво рассматривал своего визави, как будто исследуя, изучая, прикидывая, станет ли этот человек полезным инструментом для операции «Полония».
«Годен, хоть и с оговорками, — подумал он, и дернул уголком рта в ироничной усмешке: — Даже я не идеален!»
Чешиньский непосредственно разрабатывал модель «прямых действий» в период кризиса, следовательно, вполне способен действовать в качестве координатора «жестких акций», то есть, ведущего координатора…
Гжегож развалился в кресле напротив монументального стола, но вел себя корректно, без напускной шляхетской нагловатости.
— Мне нравятся и ваши концепции, мистер Бжезинский, — неторопливо заговорил он, — и общая стратегия. Вы не кидаетесь на Советский Союз и его сателлитов в неумной манере «ястребов», а ведете собственную… м-м… «Большую Игру».