В конце марта, с юга, из степных далей в Никитовку принеслись тёплые ветры, стремительные, бесшабашные, радостные, рождающие в душе какую-то странную лёгкость. Плотный зимний снег начал проседать, покрываться норами, усыхать, будто старый сыр, буквально на глазах, воробьи из забитых сирых комочков, отчаянных борцов со стужей, превратились в громкоголосых нахалов, пристающих к людям, требующих чего-нибудь поесть – хлеба малость иль картошки, а ещё лучше – зерна, деревенские дома прямо-таки помолодели, начали поблескивать чистыми стеклами окон, облупленными, но ещё яркими наличниками, с крыш густо посыпалась на землю капель, прожигая снег до самой травы, – во многих местах зелёной, молодой, сохранившейся с осени.
Вслед за тёплыми ветрами пришла в Никитовку из степей и сама весна. Люди, встречаясь друг с другом, невольно растягивали губы в улыбке, радовались – вот и ещё одну зиму одолели, а вместе с нею – всё недоброе, чуждое человеческой душе, что уготовили им холода, напасти военной поры.
И если ещё неделю назад лето с его тёплыми зорями, рыбной ловлей в озерах, ночными кострами и топотом уносящихся в степную глубь табунов было лишь видением из сна, то сейчас оно становилось явью.
Забот у Шурика прибавилось. Не за горами была пахота. Как справляться с ней, Шурик ещё не знал: ведь трактора позабирал фронт, и если МТС выделит хоть один колёсник ХТЗ, то это будет большой удачей, везеньем, счастьем, если же не выделит, то придётся пахать на лошадях («Хорошо, что не на коровах», – думал Шурик), за пахотой наступит черёд сева, когда зерно надо будет бросать в землю и молиться на него, чтобы взошло, проросло тугим и крепким, способным выстоять под напором ветра, дождя и шпарящего солнца ростком.
Однажды утром, когда Шурик сидел в правлении, бледный, с синевой под глазами, щёлкал на счётах, соображая, обойдётся он своим зерном или его надо будет просить в районе, в правление, громко топая катанками, с наваренной на подошвы автомобильной резиной, ввалился дед Петро, воинственно-мрачный, громко дышащий, с напряжёнными глазами, из которых, казалось, вот-вот посыпятся искры. В руке он держал дробовик, целил глазком ствола в председателя.
– Ты чего, дед? – немного опешив от чёрной холодности ружейного зрачка, спросил Шурик.
– Это мне вопрос надо прочегокать, чтоб ты ответил мне, а не я тебе, – неожиданно вскипел дед Петро, потряс дробовиком. – Ворон тут ловишь! Не посмотрю, что председатель, выдеру. Раскритикую!
– А ты случаем не… того? – Шурик поднёс было палец к виску, чтобы наглядно показать, в каком состоянии находится сейчас дед Петро, но сдержал себя – уж больно необычным было поведение деда. – Может, выпил? Иль белены какой-нибудь откушал, а?
Дед Петро навис над шуриковым столом, поманил его к себе пальцем.
– Ну-ка, ближе, ближе. Послухай, председатель, что я те скажу.
Шурик поморщился – не любил он такой таинственности, но к деду всё же придвинулся. Тот зашептал ему на ухо громко и визгливо, Шурик невольно улыбнулся: тоже, конспиратор, лях тебя задери – такой шёпот почище крика слышен.
– Нелады у нас в деревне, председатель.
– Что за нелады?
– Дезертир в Никитовке объявился.
– Ты чего мелешь, деда? – голос у Шурика неожиданно сделался тонким, и он даже привстал. – Быть того не может!
– А вот и может! – дед Петро яростно потряс бородой. – У Таньки Глазачевой он обретается.
Шурик решительно встал, лицо его отвердело, под бледной кожей напряглись желваки. Пощурил глаза:
– В арбалете твоём, дед Петро, патрон имеется? Ежели стрелять придётся – выстрелит?
– Будь спокоен – ещё как. С небес вода от грохота посыпется. Дождь будет.
– Дождь – это лишнее, дед. А если у дезертира автомат? Нас тогда твоя пукалка не спасёт.
На это дед Петро не нашёл, что ответить, он только вздёрнул вверх свободную руку, помахал кулаком, шипя яростно:
– Ну, Та-анька, ну, профура!
– Кто же эт-то может быть, а? Дезертир, спрашиваю, кто? – Шурик ударил ладонью по столу, поморщился, растёр пальцами ушибленную мякоть. – И из района нам ничего не сообщили. Может, он не наш? Если б наш – из НКВД обязательно знать бы дали.
– Ещё чего не хватало – на-аш, – проворчал дед Петро недовольно, – в Никитовке дезертиры не водятся. А этот, он из пришлых. Танька его юбкой в степу, видать, накрыла, к себе привела.
– Ладно, чего гадать на воде… Пошли! – скомандовал Шурик, первым нырнул в тёмные сенцы правления, оттуда – на улицу. Дед, держа дробовик перед собою наготове, – следом.
В доме Татьяны Глазачевой было тихо, но эта тишина показалась деду Петру такой знакомой, что он невольно сравнил её с зубной болью, – боевой пыл его заметно увял, и дед Петро с неожиданной тоской подумал: «Дезертира могли бы взять и другие, что помоложе меня. Не то ведь супостат шарахнет сейчас из автомата, о котором Шурёнок предупреждал, и тогда одна дорога останется – на небеса. Прямиком. С-святая Дева Богородица», – запрыгали у него губы, и дед Петро, не в силах сдерживаться, повозил кулаком по глазам, стирая выкатившиеся из-под век слёзы.
Шурик, прислонившись к углу дома, огляделся – ему надо было понять, есть ли другие подходы к Татьяниному дому, не обнаружится ли где протоптанная стёжка, по которой сподручно будет уйти дезертиру – но нет, ничего такого, что могло бы заинтересовать Шурика, не было. Дед Петро, уткнувшись бородою в Шуриково плечо, стоял сзади, сникший, как муха в дождь.
– Давай свой арбалет, – прошептал Шурик.
Дед Петро послушно отдал Шурику дробовик. Тот почти беззвучно переломил ствол, осмотрел пятку патрона, определяя годность, не покрыт ли капсюль зелёными разводами старости, не пробило ли где его, успокоенно захлопнул ствол, прошептал тихо, почти не разжимая губ:
– Ну, с Богом, дед! Будем брать твоего дезертира.
– Почему это моего? – недовольно шевельнул губами дед Петро.
Вошли в сенцы, просторные, чистые, в которых всё стояло на своём месте – умела Татьяна Глазачева блюсти чистоту, ничего не скажешь, умела – пахло сухими травами, землёй, степью и хвоей. Шурик повёл стволом ружья по углам: не сидит ли где-нибудь там этот тарантул, гриб поганый, нелюдь, сбежавший с фронта? В сенцах было пусто.
Приблизившись к двери, Шурик прислушался, стараясь уловить шорохи, возню в доме, бросил мимолетный косой взгляд на притихшего деда: не слышит ли тот какие-нибудь подозрительные звуки – дед Петро в ответ отрицательно покачал головой, – тогда на Шуриковом лице проступило жёсткое выражение, он коротким цепким движением ухватился за скобу, дернул на себя дверь, просунул в проём ружьё.
Слева в Татьянином доме располагалась затенённая каморка с крохотным слюдяным оконцем, совсем не дающим света, справа стоял стол, обнесённый с трёх сторон скамейками, прочно врытыми в земляной пол, – это была кухня, обеденное помещение, чистая же комната, или, говоря языком блюстителей местного этикета, – «зала», находилась за фанерной перегородкой, оклеенной цветными картинками, выдернутыми из журналов («Журнальчики-то довоенные, в тридцать девятом году ещё были выпущены», – отметил Шурик, увидев две или три знакомых иллюстрации, – а потом, он знал: в тридцать девятом Татьяна в своей хате ремонт делала, тогда стены и обклеила), здесь было несколько изображений Сталина в кителе с отложным воротником, внимательно и устало глядящего перед собой. Бросив взор на Сталина, Шурик неожиданно ощутил в себе робость, потом покрутил головою, одолевая сомнения: «Ну совсем дохляком стал, ровно дед Петро. Ай-ай-ай! С такой смелостью только носки вязать. Что храбрый дед втихаря и делает».
– Эт-то что за шум? – послышался голос Татьяны Глазачевой.
– Свои, – невнятно пробормотал Шурик и, окончательно одолевая в себе квелость, быстрыми шагами пересёк земляной пол «чёрной» комнаты, заглянул в «залу» и поперхнулся от горячего твёрдого тычка, возникшего в горле. На кровати, в одной короткой холщовой рубашке, едва прикрывавшей голые ноги, лежала Татьяна, рядом с нею, уткнувшись носом в гладкокожее нежное Татьянино плечо, спал мускулистый белотелый парень с соломенным чубом, зачёсанным набок. Чуб этот отрос настолько, что закрывал парню весь висок и спадал на щёку. На парне были голубоватые от синьки кальсоны, большие ступни обтянуты шерстяными носками, очень похожими на самовязы деда Петра. Вполне возможно, что Татьяна их у деда и купила.
– А-а-а, председатель пожаловал, – долгим свистящим шёпотом произнесла Татьяна Глазачева, в ту же минуту чубатый парень шевельнулся, рывком сел на постели. И глазах – настороженность, недоброта. Он сунулся было рукою под подушку, но Шурик вскинул дробовик.
– А ну, руки! – выкрикнул он звонко, с мальчишеским надрывом. – Р-руки-и! – Увидев, что парень отпрянул от подушки и опасно сузил глаза, прокричал ещё более громко, подбадривая самого себя: – Давай-ка, «хенде хох!» а ну, руки в гору! Подымай! Дезертир?
– Да какой он тебе дезертир? – Татьяна свесила ноги с постели, ступила ими на пол, стараясь попасть в старые матерчатые тапки. – Чумовой ты, председатель! Это не дезертир, а Федякин, что на станции работал, воду нам давал, помнишь?
– Ё-мое, – подпрыгнул дед Петро за Шуриковой спиной. – Действительно, Федякин, специалист по дамскому вопросу!
– Руки! – снова выкрикнул Шурик, увидев, как Федякин за Татьяниной спиной снова потянулся к подушке. Скомандовал: – Ну-ка, отсядь в сторону. Живо!
Федякин, прижимая локти к бокам, пересел на край кровати, «в ноги».
– Дед, проверь, что у него там под подушкой. Пистолет?
Опасливо отворачивая лицо в сторону, дед Петро выдвинулся из-за Шуриковой спины и бочком, бочком, стараясь не дышать и одновременно кося глазами на голые Татьянины колени, приблизился к кровати.
– Хороши ножки, дед Петро? – неожиданно спросила Татьяна, заголила свои ноги чуть ли не до бёдер, стрельнула чёрно-синими глазами в деда, засмеялась нервно. – Только бабке об этих ножках не рассказывай – из дома выгонит.
– Тьфу! Не боись, не выгонет. Ну, профура… – дед Петро запустил руку под подушку и вдруг торжествующе закричал: – Есть! Есть орудья!
Дезертир шевельнулся, и Шурик, чувствуя, как немеет указательный палец, лежащий на тугом курке дробовика, предупредил Федякина жёстко:
– Не балуй! Ежели рыпнешься – весь заряд в тебя всажу. Понял?
Выражение торжества на дедовом лице сменилось разочарованностью, даже растерянностью – он вытащил из-под подушки не пистолет, как ожидал, а короткий, но довольно увесистый нож с наборной рукоятью. Подбросил его на ладони.
– Немецкий. С тяжёлым лезвием. Понял, председатель, для чего лезвие тяжёлое, много тяжелее ручки, а? Чтоб кидать в грудь было удобно. Как ни швырнешь его – он всё равно в грудь острием вонзится. Арифметика у этого ножа такая.
– Собирайся! – сказал Шурик Федякину.
– Куда? – ровным, лишённым какого-либо цвета голосом спросил тот.
– В район, в НКВД. Там решат, куда…
– Не пущу, – вдруг тихо произнесла Татьяна, – он не дезертир, он после госпиталя. – Поднялась. – Чего, неужто в бабу стрелять будешь? Я ведь на тебя, родименький, сейчас пойду? Выстрелишь?
– Выстрелю, – тихо и твёрдо проговорил Шурик.
Татьяна поняла – действительно выстрелит, хотела что-то сказать, но не смогла, снова села на постель, плотно сжала гладкие голые коленки.
Федякинские брюки висели на стуле, дед Петро снял их, кинул владельцу, кинул и рубаху, оказавшуюся под брюками:
– Одевайся, паря, не в кальсонах же в НКВД ехать. Чего гимнастёрку-то на простую колхозную рубаху променял?
– Зачем в НКВД? И не дезертир… Татьяна права, – прежним ровным и бесцветным тоном произнёс Федякин, – я из госпиталя.
– В районе разберутся, из госпиталя ты, с передовой или с тёщиных блинов приехал, собирайся! – Шурик был непреклонным, он повысил голос, проговорил жёстко: – Живо!
Посмотрев внимательно, без какого-либо испуга на Шурика, отметив бледноту его лица, тёмные пятна под глазами, упрямо суженные зрачки, Федякин понял, что уговоры и просьбы не помогут – этот сумасшедший Шурик, которого он, честно говоря, и не помнил, никогда не выделял из пацанья, бегавшего на разъезд, обязательно доставит его в район. Доста-авит. Чего бы это ни стоило. Порода его такая, Федякин смутно надеялся, что всё обойдётся – ведь все люди в Никитовке свои, тысячу раз перероднившиеся друг с другом, – ан нет, оказывается, вряд ли обойдётся. Он, насупившись, тряся соломенным чубом, кое-как перебарывая внезапно возникшую слабость, собственное смятение, начал одеваться.
И Татьяна почему-то молчит, нет бы этим, желающим выслужиться, сказать несколько ласковых слов, подходящих к моменту, а она ничего не говорит, сидит молча, вытянув голые ноги. Хоть ноги-то прикрой, м-м-м! И откуда только такие б-б-б… берутся? Не приди он три дня назад к Татьяне, не останься тут, убаюканный её ласками, теплом, телом её и голосом, сейчас не попался бы так нелепо, глупо. И кто его взял-то, кто руки скручивать сейчас будет – смешно до слёз: мальчишка, которого он одним пальцем придавить сумеет, если что, и старик, кандидат в покойники, на такого дунь пару раз – из валенок вылетит. Досадно было Федякину, так досадно, что он едва сдерживал в себе стон. Татьяна же продолжала молчать. Ну не молчи же, ну!
Но Татьяна Глазачева не произнесла ни слова, она даже не шевельнулась, когда Шурик и дед Петро вывели Федякина на улицу.
– С-сука! – прошептал с горестной обидой Федякин. – Ну и с-сука!
– Не разговаривать! – подтолкнул его Шурик стволом дробовика. – Шире шаг! Резвее!
«Я тебе не лошадь, чтоб резвее двигаться», – хотел было возразить Федякин, но промолчал, попросил только:
– Слышь, конвоир, ты руки, видно, вязать мне собрался? Не вяжи, ладно? Э? Ведь люди кругом, все меня знают, все свои. Не вяжи, ладно?
– Об этом раньше надо было думать, когда с фронта удирал.
– Да не удирал я с фронта. Я из госпиталя, в плечо раненный лежал, – Федякин на ходу похлопал рукою себя по плечу, шлепки были звучные, резкие, и Шурик понял, что никакой Федякин не раненый, врёт он про ранение. – У меня документы есть. Хошь, покажу? – Федякин остановился было, но Шурик снова толкнул его дробовиком в ложбину между лопатками. Федякин, оглянувшись, недобро окинул его глазами, сплюнул под ноги, зашагал дальше.
– В районе свои документы покажешь.
– Гляди, не пожалей, – предупредил Федякин Шурика. Голос его обрёл прежнюю бесцветность. – А то толкнёшь так ещё один раз – и отвечать придётся.
– Понадобится – отвечу.
– Креста на тебе нету. Руки мне только не вяжи… Ладно?
Шурику вдруг стало жалко Федякина – время-то суровое, если Федякин действительно удрал с фронта, то его к стенке запросто поставить могут – с дезертирами ведь сейчас разговор короткий. Сказывают, – либо пуля, либо штрафной батальон. А штрафной, как слыхал Шурик Ермаков, – это нисколько не лучше пули, из штрафных батальонов редко кто живым возвращается.
– Ладно, лях с тобой, не буду тебя позорить… – угрюмо выдавил из себя Шурик. – Но отношение к дезертирам – сам знаешь, какое. Бабы же голову и скрутят, если что…
– Авось не скрутят, – хмуро пробормотал Федякин.
Дальше двигались молча. Первым не выдержал Шурик, позвал:
– Дед, а, дед!
– Ну! – вскинулся дед Петро, плетущийся следом за председателем в невесёлом раздумии: вот возьмёт Федякин и убежит, а потом встретит в тёмном углу, да и засветит кулаком промеж глаз, вот тогда совсем худо будет. Рука-то у Федякина мясистая, сильная, такой рукой он запросто отправит деда к всевышнему на свиданку. Либо ещё хуже – ножом, как порося, прирежет. Нет, не за своё дело он, старый хрен, взялся, не его это забота – дезертиров ловить. – Чего надобно?
– Иди на конюшню, лошадь запрягай. В район поедем. Я тебя с этим вот гражданином, – Шурик повёл головою в сторону Федякина, – в правлении ожидать буду.