– Напиши моим, а то руки, сама видишь, какие. – Он дёрнул двумя забинтованными культями. Диктовал он медленно, подолгу молчал, шевелил губами, словно вспоминал всех родных, а только потом произносил их имена вслух, тех, кому следовало передать поклон, а также передать привет, соседям и знакомым, и просил написать ему про деревенские новости, спрашивал, как поживает соседский мальчишка Мишка, так же проказит, или перестал. Вдруг вспомнил свою собаку, просил написать и про её житье-бытье. О себе сообщил, что слегка ранен, и то для того, чтоб жена не беспокоилась. Закончив, попросил перечитать и, убедившись, что никого не забыл, кивнул головой и сказал довольным голосом:
– Отправляй.
А потом стал рассказывать Вере о том, как попал в госпиталь:
– В атаку бегу, а мина как бабахнет. И всё. Лежу, значит, себе, раненый, отдыхаю. Все в атаку убежали. А я, значит, лежу. Слышу, кто-то меня трясёт. Глаза открыл, а передо мной девчушка, пацанка совсем. Головка маленькая, а каска, как таз на голове. Смотрит на меня, улыбается и шепчет: «Потерпите». А я лежу и думаю: какой же грамотей ребенка на передовую под пули послал. А она пыхтела, пыхтела, а вытащила, однако. А я ей и спасибо не сказал. Вот жалость-то.
А помолчав, добавил:
– Спасибо тебе, дочка, спасибо, милая. А то сама видишь, писать не могу.
И он опять приподнял две культи.
Через три недели пришел ответ. Вера долго крутила письмо, не зная, что с ним делать, даже чуть-чуть поплакала. Иван Семёныч уже четыре дня как успокоился на госпитальном кладбище. А на его койку поместили раненого в ногу молодого парня, который то и дело вздыхал и повторял:
– Охохонюшки-хо-хо.
В палате посмеивались над ним и даже говорили другим:
– Вот прислали нам охальщика. За всю палату охать и вздыхать будет.
Парень оправдывался:
– Да это присказка у меня такая. Что я могу поделать?
Но пришел корреспондент и стал расспрашивать, а он, стесняясь, сбивчиво рассказывал, как обратил в бегство целую роту немцев. Но более всего сожалел, что не уберёг ногу.
– Мне надобно было отползти, а я, дурак, вскочил. Тут меня осколком и зацепило. Спасибо, доктор починил, – и он слегка приподнял загипсованную ногу.
Корреспондент записал рассказ в блокнот, пожелав всем выздоровления, ушел.
Через три дня принесли газету, где геройство было описано в ярких красках, и даже он поверил в свою исключительность. Но через неделю опять все посмеивались, стоило ему произнести:
– Охохонюшки-хо-хо.
– Вон наш герой опять вздыхает.
– Переживает, что не всех немцев тогда убил.
– Ничего, выпишется, он им покажет кузькину мать.
И после этого раздавался хохот. Но герой не обижался. А медаль за отвагу вручили через неделю. Все хоть и посмеивались над ним, но без всякой злобы, скорей, по привычке, но он не обижался, вот такой человек, не обидчивый.
Ещё вчера крепкий и здоровый мужик, готовый горы свернуть, сегодня он не в состоянии поднять кружку, чтобы напиться. Калеки и полукалеки – вот они кто теперь. Кто виноват в этом – взводный? А может, ротный, а может, комармии или кто выше? С кого спросить за те отторгнутые от тел окровавленные руки, ноги и куски мяса, которые Вера с содроганием, пересилив себя, вынесла из операционной в эмалированном тазу. С кого спросишь? Если ты всего винтик. И сколько таких калеченых винтиков прошло через этот госпиталь, через другие госпитали. Только и утешение, что живой. Кому нужны недочеловеки? Здоровые интересней: всё при них – и руки, и ноги. Теперь всегда будешь коситься и завидовать им.
Комиссованные, стуча костылями, бродили по городу в ожидании попутного поезда. Выздоровевшие, с грустью оглядываясь на госпиталь, отправлялись в запасной полк. Может, через неделю они вернутся сюда обратно, и такое случалось. Каждый солдат надеялся дожить до конца войны и вернуться домой если уж не невредимым, то хотя бы живым.
В школе каникулы. Вера ходила в госпиталь. Санитарки всегда нужны. Раненых много. Таскала носилки, так что рук не чувствовала. Иной раз везло, когда прибыло около двухсот человек, большинство ходячих; носилочных было немного. Поила, подкладывала судно, мыла полы и удивлялась, с каким безразличием относились раненые к себе, словно они последние в этом мире. Но стоило раненому попросить воды и не получить её сразу, то он начинал кричать благим матом. Вера приходила и говорила:
– Что ж вы так ругаетесь? А если б это ваша сестра была или мать? Вы б тоже так ругались?
И вся палата, поддерживая Веру, наседала на чересчур расшумевшегося:
– Чего кричишь, всем больно, все раненые, не ты один. Люди стараются, а ты их обижаешь. Они сутками не спят, а ты их материшь. Сам бы побегал.
– А я и бегал, – не унимался герой.
– Кушать бегал.
– Скажи лучше, от немцев драпал.
От этих слов герой вскочил и бросился на лежачего. И если б их не разняли, то поубивали бы друг друга.
Сознание своей правоты и обиды на этот мир смешивалось в нем. И человек, отвернувшись от всех, затихал.