Но самое важное произошло в ноябре 1966 года, когда исключили из партии Колаковского. Причиной стало его выступление на истфаке Варшавского университета месяцем раньше, приуроченное к 10-летию «польского октября». Колаковский объявил в своей речи, что все завоевания этого октября попраны, в стране не существует свободных выборов, нет свободы критики и информации, а руководящие органы деградируют, ибо лишены ответственности перед народом. Даже при сталинизме, продолжал Колаковский, процесс вырождения власти не шел так быстро, ибо тогда в наличии имелась идеология, в которую искренне верили многие люди. Сейчас же тормозящим фактором деградации системы управления является лишь технический прогресс, но он не демонстрирует такой эффективности, как идеология. Невозможно исправить положение в экономике, сохранив в неизменности систему управления страной, «систему, в которой отсутствует ответственность властей предержащих перед общественным мнением». Польское общество больше не живет в постоянном страхе перед репрессиями, признал Колаковский, однако «нет никаких институтов, которые бы сделали невозможным возврат к той системе»[646].
Многие партийные писатели обратились в Политбюро ЦК с коллективными письмами в защиту философа, но это ни к чему не привело. В итоге вслед за Колаковским на выход из партии отправились Ворошильский, Конвицкий, Полляк, Шимборская, Стрыйковский и еще около двух десятков литераторов. А те, кто остался, тоже были не в восторге от действий властей. Когда 9 декабря 1966 года в присутствии двух секретарей ЦК прошло заседание первичной парторганизации варшавского отделения СПЛ, посвященное казусу Колаковского, страсти накалились до такой степени, что самым сдержанным оказалось выступление Лисецкой, которая среди прочего заявила: «Если учитель отправляет бóльшую часть класса в угол, значит, что-то неправильно в учителе, а не в классе»[647].
На тот момент партийное руководство не было заинтересовано в полномасштабных репрессиях против писателей. Атташе по культуре польского посольства в Москве в конце февраля 1967 года уведомила консультанта по польской литературе Иностранной комиссии СП СССР В. Борисова, что власти не намерены подвергать вышедших из ПОРП каким-либо санкциям, и попросила довести эту информацию до ответственных за издательскую политику в СССР: «<…> До нас дошли слухи, что некоторые чересчур усердные работники ваших издательств и учреждений поспешили наложить вето на этих писателей. Тогда вам нельзя будет издавать никого, кроме католиков»[648].
Лем, как барометр, живо реагировал на общественную атмосферу, тем более что похолодание политического климата отразилось и на нем. Весной 1964 года (на Великую субботу, как сам отметил) в письме Врублевскому, написанном ради секретности мешаниной из четырех языков, он фиксировал закручивание гаек в стране и анализировал происходящее, опираясь на собственные рассуждения об общественных системах в «Диалогах». К неутешительным выводам его принуждала не только история с «Письмом 34-х», но и то, что цензура опять ополчилась на многострадальное «Тринадцатое путешествие Ийона Тихого», в то время как в Чехословакии, Венгрии и Югославии его издали без проблем. «Мы – самое кровавое, самое мрачное место во всем нашем прогрессивном лагере. За исключением большой желтой страны, но какая от этого радость?» – писал он на смеси английского и немецкого[649]. 21 ноября того же года Щепаньский записал в дневнике: «В среду были Сташеки (Лемы. –