— Как ты не видишь, что здесь исход и начало начал, — говорил он пылко. — Здесь столько всего, голова идет кругом. И фанатизм и юмор — свойства, как правило, исключающие одно другое. И мученичество и жизнелюбие. И лидерство и смирение. А Марковна? В ней все декабристки, все эти женщины, что в горящую избу входили. «До самыя до смерти». «Ино еще побредем».

— Столько всего, — вздыхала я, — слишком много. Тебе надо ясно знать, что ты хочешь сказать.

Фанатизм? Во имя чего? Жизнелюбие? Но истинный мир начинался для Аввакума за гробом. Юмор? Но то было единственное средство справиться с каждодневным ужасом. Русская церковь признавала акривию — иначе говоря, не допускающее компромиссов мученичество, но икономию, то есть применение к существующим обстоятельствам, вовсе не считала приспособленчеством и даже предпочитала ее. Икономия была лишена ореола, и потому следовать ей было еще самоотверженней.

— Превосходно, — соглашался Денис. — Почему же тебя пугает то, что должно радовать? Это и есть те противоречия, которые нельзя распутать. А только такие определяют трагедию. И зачем мне эти церковные контроверзы?

— Но ведь он не только Аввакум, он  п р о т о п о п  Аввакум, — говорила я.

— Он писатель Аввакум. Режь меня, не поверю, что он погиб за двоеперстие. Тут ведь столкнулись мораль и политика. Сражаться за мораль — писательское дело, точно так же как религия насквозь политична. Это история драматическая. Если хочешь, история одной дружбы. Ведь Никон был его другом и единомышленником. Оба были «ревнителями благочестия». И вдруг этот благочестивец вырастает в диктатора. Аввакум видит: вчерашний сподвижник становится деспотом и хочет подчинить духовную жизнь политическим задачам. И еще он видит, что ради этого Никон не остановится ни перед чем. Надо было либо сдаться, либо на железную волю патриарха ответить такой же несокрушимой волей. Только так можно было показать, что дух выше силы и всех расчетов, которым сила — опора. Неужели не ясно?

Очень ясно, и это-то меня тревожило. Ведь Денису доставались не одни объяснения в любви. Я знала немало людей, и среди них вполне достойных, весьма сдержанно относившихся к «Родничку». Думаю, что в какой-то мере играла свою роль и личность Ростиславлева, как бы взявшего «Родничок» под свое крыло. Такой резко очерченный человек имел не одних друзей и поклонников. На явный или скрытый холодок Денис реагировал болезненно, он был убежден, что не заслужил критических тумаков. В особенности его задел один достаточно авторитетный отзыв, проникнутый смутной подозрительностью. Промелькнула даже грозная фраза — о «любовании стариной». Денис долго жаловался на общественную приверженность к разнообразным стереотипам, которая мешает понять смысл его — столь прозрачных — стремлений. Я старалась его успокоить. «Что ты хочешь, — смеялась я, — если исключить взрывные периоды, а они бывают не каждый день, общество неизбежно статичней индивида. Тому присущ естественный динамизм, нужно занять место под солнцем, доказать, утвердиться, вот он и штурмует. У общества иная задача — ему нужно прежде всего устоять. Оттого ему необходимо время — убедиться, что индивид не опасен».

Но Денис не был расположен к шуткам и, что очень меня огорчало, видел причину этой настороженности исключительно в фигуре Ростиславлева. Человек такой нетерпимости должен был, но убеждению Дениса, поляризовать его аудиторию.

Я порицала такие жалобы. Не дело, человека, который знает, чего он хочет, обвинять в своих заботах других, он обязан нести свою ношу. И уж договаривай до конца, ты все еще не можешь простить критики «Странников». Рана, оказывается, не заросла! И после этого обвинять Ростиславлева в нетерпимости! Силы небесные! Кто ж еще так нетерпим, как ты? И так неблагодарен? Ты вспомни, кто первый протянул тебе руку.

— Интерес уже был, — бурчал Денис. — Тогда-то Сергеич и появился.

— Не мог же он узнать святым духом, что ты есть на свете, — я пожимала плечами, — И не в том дело, когда он пришел. Он  п р и ш е л. И сказал про тебя во весь голос. Пойми, ты не должен быть одинок. Ростиславлев — е с т е с т в е н н ы й  соратник. Ты создаешь театр. Значит, обязан иметь программную идею. Твоя деятельность не может преследовать одни познавательные цели, ты ведь не этнограф, как Фрадкин.

— Наоборот, — горячился Денис. — Я-то как раз хочу показать, что народное творчество не музейно, что оно может плодоносить и нынче.

— Очень хорошо. Но этого мало. Тут нет наступательной энергии. Если ты последователен, ты не можешь остановиться.

— Я не хочу наступать, — возражал он. — Я хочу работать. Хочу работать.

— Не все зависит от нас, — говорила я. — В «излюбленной идее», о которой говорил Пушкин и без которой нет ни творца, ни творения, всегда ведь заключена полемика. Или явная, или скрытая. И это, если хочешь, прекрасно.

— Что тут прекрасного? — произносил он ворчливо.

— Именно она дает и силу, и пламя, и ощущение живой, не застывшей жизни. Нельзя утверждать не отрицая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже