Летом, после восьмого класса, я вырос сразу на двенадцать сантиметров, поправился, возмужал, догнал Миху по росту, безусловно уступая ему в размере кулаков и весе.
Однако…
Однако Надя (Надюша, Наденька, Надин) Артемьева выбрала меня!
Как ни пытался авторитетный и умный Миха (он, кстати, закончил школу с золотой медалью, а после университета стал одним из самых молодых кандидатов наук в нашем городе) завоевать ее расположение, ничего у него не получалось.
Наденька «запала» на мои стихи. Я запечатывал тетрадные листы, исписанные нервным почерком, в конверт и опускал в ее почтовый ящик.
Потом мы стали встречаться, и я, мучаясь от неведомой истомы и волнения, пытался написать что-то новое для каждой встречи.
Наденька вставала или садилась так, чтобы, как она говорила, видеть мои глаза, и я читал ей. Она слушала, затаив дыхание, а я добавлял к своим виршам кого-нибудь из великих, не входящих в школьную программу, да и не издаваемых в те времена. Ну, например, Надсона.
Один мой стишок Наденька особенно любила и даже прочитала его на школьном конкурсе чтецов:
Первое место почти стало пропуском к первому поцелую. Почти.
То есть, конечно, поползновения с моей стороны происходили постоянно, но Наденька отворачивалась, смущенно улыбаясь, и шептала: «Не надо».
Так пролетел девятый класс. Миха пару раз бил меня, пару раз уговаривал «не гулять» с Наденькой, а потом все привыкли.
Школа знала, что Надя Артемьева «гуляет» с Тимофеем Бариновым, они ходят, взявшись за руки и… все.
Надька нецелована, Тимка – мудак.
Летом, после окончания девятого класса, я зарабатывал на спортивный велосипед, а Наденька (она росла без отца) подрабатывала, где могла, для того чтобы, после школы поехать в Москву и поступить в ГИТИС – Государственный институт театрального искусства.
Я был уверен, что у нее ничего не получится, поэтому относился к ее мечте абсолютно спокойно.
Потом начался мой последний и ее предпоследний учебный год, пролетела осень, и снежная вата накрыла наш город.
Морозным вечером, когда мы катились с ней с горки, взявшись за руки, она обожгла мое ухо шепотом: «Тимоша, если устоим, поцелуешь!»
Устояли…
Так я вкатился в ее комнату, где и произошел мучительно-сладко-горький первый поцелуй.
Потом второй, третий, потом… Нет, не угадали!
Потом я поступил в институт, и разудалая студенческая жизнь закрутила меня.
О, как мы бухали! О, что творилось в общежитии нашего (и не только нашего) института!
Это было замечательное время первого опыта свободной жизни.
Я упивался ею, а Наденька как-то быстро и очень органично (так сказать, сама собой) отошла на второй план.
Она проводила все вечера дома и… ждала меня. Я врал про трудности адаптации к учебному процессу, про дни рождений одногруппников, про тяжелые (ну, это, допустим, было правдой) сессии… Когда я заходил в гости, ее глаза начинали лучиться любовью. Она обнимала меня за шею и шептала, как тогда, на горке: «Скажи, как ты ко мне относишься?»
Господи, сколько раз потом, не испытывая ничего, кроме сильного зова плоти, я говорил разным женщинам: «Я люблю тебя!»
А тогда не мог. Не спрашивайте почему – я не знаю.
Мы целовались, я становился все настойчивей, она не соглашалась.
Как-то, разозлившись, я наговорил ей черт-те знает что и, выскочив на мороз, прибежал на горку и начал кататься с нее вновь и вновь, вновь и вновь – до изнеможения! Когда уже почти не осталось сил, горка вдруг подхватила меня на свою ледовую спину и понесла сквозь года, не давая отдышаться.
Так и катился я, пытаясь устоять на ногах, не закрывая глаз и улыбаясь ветру, свистевшему в ушах…
Я видел Наденьку, которая, не поступив в ГИТИС, вернулась в наш город и устроилась работать чертежницей в «почтовый ящик» (там платили побольше).