Гавриел закашлялся, поперхнувшись дымом.
— Почему я должна думать о ком-то другом, когда у меня есть ты?
— Среди людей живем. Стыдно, тетя.
Но она не поддавалась.
— Ты все равно не годишься для этой работы.
— Почему?
— Во-первых, у тебя мягкий характер. Во-вторых, посмотри на себя — кожа да кости. Последний босяк только дунет…
— Перестань, тетя.
— Перестать? Ты еще не знаешь, что творится в городе. Одна женщина рассказывала на базаре, что на станции нашли милиционера. Целая банда его связала и бросила на рельсы…
Тетя Бася вдруг замолкла, в глазах ее стал разрастаться страх. Она вцепилась обеими руками в руку Гавриела и заголосила:
— Нет, Гаврилик, мальчик мой, не пущу! Если с тобой что-нибудь случится, я не переживу…
Участок Шабсовича охватывал четыре улицы на махале, называвшейся Цыганией, — Канатную, Кишиневскую, Кузнечную и Первомайскую. После войны там строились наспех, без особого плана и расчета, кто как мог, лишь бы крыша над головой. Каждый хозяин сам месил глину, подмешивая соломы, сам формовал высокие кирпичи, сушил их на солнце посреди улицы и сам, своими руками, кирпич к кирпичу, складывал стены. Так весной, вернувшись в родные края, ласточки склеивают клювиками свои чистенькие гнезда из кусочков грязи. После горьких мытарств — на фронте, в эвакуации, в гетто — в каждом снова ожило желанное слово: дом. Свой дом. Не зря говорят, что дом — это не просто глина или бревна. Это душа человеческая.
И теснились домишки друг к другу, и нередко случалось, что одна стена разделяла два дома, но одна крыша эти два дома соединяла. С каждым годом улицы становились длиннее, оживленней, шумливее. Первое послевоенное поколение ребятишек высыпало на них из домов, и звонкие голоса детворы заполняли все небо.
«Одно удовольствие смотреть, как они играют, — радовался Шабсович, обходя свой участок. — В мяч мы тоже играли, правда, он был тряпичный. В бляшки, в ловитки, в жмурки, в слепую корову…»
Он вспомнил, как одному из компании завязывали глаза, а остальные, став в круг; хором кричали:
Имя, разумеется, менялось, потому что «слепой коровой» каждый раз становился другой мальчик. В ханукальные дни закручивали волчок: кто играл на орехи, а кто — на щелчки.
Теперь у мальчишек лучшая игра — война. Целыми днями носятся по улицам — у одного торчит из-за ремешка деревянный пистолет, у другого на шее болтается автомат, сколоченный из дощечек. Этот падает убитым, тот бежит дальше с криком «ура»…
Шабсович останавливался, снимал милицейскую фуражку и вытирал платком пот со лба, с шеи, протирал фуражку изнутри. «Эх, мальчишки, мальчишки! Вы и сами не знаете, как вы счастливы!»
Осенью, когда с полей возили на сахарный завод свеклу, у Шабсовича прибавлялось работы. С верхом нагруженные грузовики катили по Кишиневской. Мальчишки обтирали заборы и ждали, пока не покажется последняя в колонне машина. Обычно они пристраивались у самых глубоких рытвин и выбоин и, как только машина притормаживала, налетали на нее, как саранча. Двое-трое самых смелых вцеплялись в задний борт — одной рукой держатся, а другой выбрасывают из кузова буряки. Остальные их подбирают и складывают кучей на обочине. Груз доставляется к известному на всю Цыганию Вевке, а он уже знает, что с ним делать дальше. Не пройдет и недели — потянутся по слободе прозрачные едкие самогонные дымки. Стоило Шабсовичу показаться на дороге, тут же раздавался мальчишеский сигнал «атас» и все разлетались в разные стороны, как стая воробьев, — попробуй поймай. А если Гавриелу и удавалось схватить какого-нибудь за руку, пойманный малец поднимал такой крик, словно милиционер резал его на кусочки:
— Ой, дяденька! Отпустите, я больше не буду!
— Не будешь? Знаю вас!
Пацан рвался из рук, тер глаза, шмыгал носом.
— Перестань вопить! Как фамилия?
— Ой, забыл!
— Забыл? — И Шабсович стращал воришку: — Вот отведу в милицию — сразу вспомнишь!
На крик сбегались зеваки, и каждый считал своим долгом вмешаться.
— Пристал к ребенку… — шумно вздыхала какая-нибудь тучная дама с черными усиками над верхней губой. — Тоже мне вора поймал! Когда они нужны, так их нет…
— Не могу с вами согласиться, мадам! — мужчина в длинном светлом макинтоше на всякий случай подлизывался к стражу порядка. — Товарищ участковый абсолютно прав. Если их теперь не остановить, завтра они сядут вам на голову.
Старичок с молитвенником под мышкой, тащившийся из синагоги, что стояла тут же, на Кишиневской, тоже вставлял свое мудрое слово:
— В десять лет я уже читал Гемару наизусть… прости нас, господи в вышних…
Издалека слышался визгливый женский голос: это появлялась на горизонте мамаша пленника. Пойманный мальчишка начинал верещать еще громче.
— Мусик, жизнь моя! Что ты такое натворил?
По обе стороны от нее бежали, как пристяжные, двое мальчишек. Еще несколько минут назад они болтались здесь, в одной компании с Мусиком.
— Товарищ милиционер! — глотая воздух, восклицала женщина. — Поверьте мне: Мусик ни в чем не виноват!