Но в воскресенье дошли волнующие вести о нашумевшей в Европе публичной речи императора Александра на открытии Польского сейма в Варшаве. Не только воспитанники корпуса, но весь Петербург был взбудоражен. Русский монарх уверял европейцев, что он привержен якобы к конституционным формам правления. Явно намекал на свое намерение ввести их в российском государстве. Обещал распространить «законно-свободные учреждения на все пространство земель».
Подавляющее большинство обывателей воспрянуло духом — скоро будет, наконец, и у нас конституция. Однако многие искушенные передовые мыслители не скрывали своего недоверия.
— Пустословия тут искать, конечно, нельзя, — иронически хмыкнул Александр Иванович Тургенев, когда Алексей зашел к нему вместе с батюшкой. — Вяземский сам речь эту слушал и пишет, что государь, дескать, на сейме говорил от души и одновременно с умыслом от души дурачил весь свет. Таков уж он от природы. Князь Петр Андреевич хотя сейчас сам и принимает участие в составлении конституции русской, но отзывается о перспективах, нас ожидающих, весьма недоверчиво.
Алеша слушал все эти слова, всесторонне обдумывал их, ему хотелось принять участие в разговоре, но... молчал. После последнего свидания с Луниным он еще больше замкнулся. Главное — нельзя никому ничего о нем говорить. Даже Феде Вадковскому. Ему доверена самая заветная цель Тайного общества, и доверие обмануть было бы равносильно предательству.
На Екатерингофском проспекте, как раз напротив дома Брагина, где квартировали Плещеевы, стоял старый барский дом, принадлежавший остзейскому барону Гернгроссу. Этот барон был известен в квартале среди обывателей своей редкостной скупостью. Добротное здание времен Елизаветы давно обветшало, штукатурка осыпалась, несколько капителей колонн обвалилось, краски пожухли. Двери, ворота всегда на крепких запорах, все занавески задернуты, в окнах полуподвального цокольного этажа — массивные решетки, похожие на тюремные. Во дворе лают злые собаки.
Плещеев часто прохаживался мимо этого дома, обсаженного развесистыми тополями. Он замечал, что у одного из окошек полуподвального этажа всегда сидел, согнувшись в три погибели, молодой мастеровой с реденькой русой бородкой, погруженный в работу, — рисовал, оттачивал какие-то камни. Что-то Плещееву показалось однажды в этом парне знакомое. Он остановился и присмотрелся...
— Сергей! — вырвалось у него.
Дворовый поднял голову, взглянул в окно, весь вспыхнул от радости. «Александр Алексеевич!..» — прошептал еле слышно, тотчас с испугом оглянулся назад, приложил палец к губам и поторопился снова уткнуться в работу. Плещеев понял, что сейчас минута, неподходящая для разговора.
Дома рассказал о встрече Алеше. Тот весь загорелся. Несмотря на позднее время, сразу побежал к дому напротив. В окошке Сергея светилась тусклая горючая «скалочка», но даже при такой скудной масляной плошке он продолжал над чем-то корпеть.
Сергей успел только шепнуть:
— Я к вам приду. Я знаю, вы в доме напротив.
С тех пор все семейство Плещеевых каждый день поджидало, когда же Сергей их навестит. Проходили мимо дома барона Гернгросса, заглядывали в окошко Сергея. Он их замечал. Его лицо сияло от счастья.
Алеша вздыхал. Но приходилось терпеливо ждать.
Плещеев при сальных свечах (они дешевле, чем восковые) разбирал свой нотный архив. Вяземский в одном из писем просил выслать в Варшаву его музыку романса
«Дубрава шумит. Собираются тучи...» «Дубрава шумит...» Где, где эти ноты? Куда же это дубравушка задевалась?.. Ах, да, она же в альбоме. Но где этот альбом? Всегда-то он что-нибудь ищет, — с детства так повелось.
И сколько здесь, в этой за́вали, сочинений!.. Сюда бы Сергея — он в два дня порядок навел бы. Вот он, альбом, наконец. Шестнадцать романсов и песен, и все до тринадцатого года: