Русская артиллерия расположилась вдоль берега и открыла по Варшаве канонаду, продолжавшуюся до ночи. Гудевший над городом унылый набат усиливал тоску и ужас, жители спешили укрыться в храмах и погребах. Одна из бомб залетела в окно здания, где собрался Верховный совет, и убила секретаря. Это решило дело: совет передал Вавржецкому полномочия на ведение переговоров с русскими о сдаче.
К девяти часам утра 24 октября всякое сопротивление прекратилось. В Праге продолжались только пожары и грабежи. Это был узаконенный обычай эпохи: в той же «Науке побеждать», заучиваемой солдатами наизусть, говорилось: «Возьмешь лагерь — все твое, возьмешь крепость — все твое». (В то же время Суворов пресекал «незаконное» мародерство. Так, на пути к Варшаве он отловил в деревне пятерых мародеров из корпуса Дерфельдена. При первой же встрече Александр Васильевич обратился к нему: «Виллим Христофорович, караул, разбой, помилуй Бог, солдат не разбойник, жителей не обижать; субординация, дисциплина». Дерфельден только кланялся и твердил: «Виноват, не доглядел».) Солдаты грабили до ночи, но нажились мало — евреи были бедны. Правда, среди добычи оказалось много лошадей, но их нечем было кормить, и солдаты сбывали их тем же евреям по два рубля за голову.
Для Суворова после боя сразу же разбили палатку. Офицеры и солдаты спешили к нему услышать его поздравления и благодарность. К обеду Александр Васильевич пригласил и пленных офицеров. Затем он лег отдыхать (был болен и писал знакомому, что «едва таскает ноги»). Возле его палатки встал караул, и солдаты приутихли: «Он не спит, когда мы спим, и в жизнь свою еще не проспал ни одного дела». Вечером Александр Васильевич отправил Румянцеву короткое донесение: «Сиятельнейший граф, ура, Прага наша!» На большее не хватило сил, да и не верилось еще, что уже конец.
Но сводки потерь подтверждали, что победа окончательная. Поляки потеряли 9–10 тысяч убитыми и ранеными и 11–13 тысяч пленными (6 тысяч из них были отпущены); русские — не меньше 2 тысяч убитыми и ранеными.
Когда подробности штурма Праги достигли других государств, европейские полководцы и военные теоретики вынесли единодушное решение, что это была просто бойня без признаков военного таланта. Суворова называли «генералом без диспозиции». Но, как мы видели, диспозиция боя у Суворова была, и во многих чертах она походила на диспозицию измаильского штурма, которому никто не отказывал в военном искусстве. Александр Васильевич сам признавал: «Редко видел я столь блистательную победу; дело сие подобно измаильскому». Оба штурма сходны и по ожесточенности сопротивления, и по кровопролитию. Но в последнем Суворов не был виноват: хотя на улицах Праги только и было слышно русское «нет пардону», однако это остервенение было прямым следствием упорства обороны; любая армия в любой стране ведет себя так же, подобным же образом с русскими поступали и сами варшавяне несколько месяцев назад. В такие минуты ни совесть, ни вера, ни голос начальников не могут усмирить зверя в солдате. В приписывании Суворову зверств, достойных Атиллы и Тамерлана, много и того лицемерия и ограниченности, которые нередко проявляются в суждениях западноевропейцев об «экзотических» людях, живущих к востоку и югу от Польши. Резня в Измаиле значительно превосходила по масштабам пражскую, но тогда Европа молчала — ведь дело касалось всего-навсего турок; теперь же речь шла о «несчастной Польше». В этом заключалась вся разница. Европа вообще питает какую-то странную, трогательную любовь к Польше, которую всегда бросает в трудную минуту.
С занятием Праги силы революции были окончательно сломлены. Оставалось дождаться капитуляции Варшавы.
Уже утром 24 октября из Варшавы потянулись беглецы. Среди них были и офицеры, в том числе генерал Зайончек, давший деру с невынутой пулей. Еще раньше город оставил Колонтай, польский якобинец-террорист, уговаривавший Верховный совет казнить русских пленных, чтобы помешать всякому примирению с Суворовым. Этот «видный революционер» не забыл прихватить с собой часть казны и пожертвований.