Собор тяжёл и невесом. Внутри бело и пахнет деревом от скамеек. Каждый шаг раздаётся в высоченном просторе, будто ты уведомляешь его о том, что пришёл, тем, что поставил на каменный пол подошву своего ботинка. Скамейка жёсткая, строгая, садишься с прямой спиной, складываешь руки на коленях, почтительно снимаешь шапку.

Ждёшь.

Они здесь. Взгляд периодически выхватывает из-за колонн блестящий эмалью деревянный бок, острую линию смычка, запястье, охваченное чёрной тканью рубашки. Кто-то стоит спиной и держит виолончель, будто за плечи.

Они здесь.

Их прихода ждёшь, как п р и б ы т и я, и они прибывают. Взрезают это чинное, мелом и деревом пахнущее пространство, взрезают, смеясь, звонкими лезвиями своих смычков. Пространство теряет свою вековую белую чопорность – и замолкает.

О, они теперь здесь – средоточие. Живая пульсирующая сердцевина.

Девушка с контрабасом. Строгое, аскетичное лицо. В массивное тело контрабаса она могла бы поместиться сама, коли захотела бы. Её вызвали, её п р и з в а л и, от неё ждут чего-то неведомого, как от духа – предсказания; она прижимает пальцами струны контрабаса и отсутствующе, почти снисходительно совершает свой ритуал. Не поднимая глаз на зал.

Дима размашистый. Широкий. Душа его расплёскивается. Он играет. Он не на скрипке играет, он играет в скрипку, в играет в музыку, играет в выступление в соборе Петра и Павла, играет самозабвенно и весело. Дима играет и улыбается, он знает, знает, что это х о р о ш о, и в этом осознании – лукавство и совсем маленькая, совсем крохотная искорка удовлетворения.

Нет никакой связи между инструментами и тем, что в зале играет музыка. Они не делают её, они её призывают, и Музыка пришла на зов, и теперь она здесь, с ними. Они не просто умеют играть на скрипке, прижимать к шее её округлый бок, на них всех – какая-то неведомая, невидимая печать, они Музыкой помазаны, они Музыкой избраны, она на их зов приходит, а такая музыка никогда не приходит просто так.

К ним пришла.

Живые тёмные фигуры, облечённые таинством. Озорные улыбки, издеваются, дразнят – ночная феерия, танец, до которого не дотронуться рукой. Ты не допущен. Ты просто вмерзай в анабиоз органа, ты просто сиди и смотри.

И слушай.

И до дна выдыхай, когда смычок насовсем отрывается от струны.

Сорок семь на сто шестьдесят четыре

Проблема в том, что в тебе слишком много всего.

Это как если бы ты сам для себя был тесен. Твоё тело такое маленькое, такое тонкое, такое непрочное – сплошные уголки и закоулки, и никуда его не раздвинуть, не распахнуть вширь. А внутри – много, ох, как много!.. Это как если взять все краски мира и смешать, лить из этих маленьких разноцветных баночек и смотреть, смотреть, как они переплетаются, вьются; это как если цветов нарвать миллион со всех континентов и кинуть в кучу – и незабудки, и орхидеи, и пионы, и чертополох, и те, что пахнут протухшим мясом; это как если все запахи засунуть в один флакон, так, чтобы от страшного давления трещало стекло.

Рёбра не стеклянные, но от натуги раскалываются совершенно отчётливо.

Это как собрать ветер из Сахары и из Техаса, с Камчатки, из Патагонии и с Финского залива и сплести из них витую ленту, и вверх швырнуть, чтобы получился смерч, и в смерче этом будет всё, что только может быть на земле; это как сыграть все твои любимые песни разом, прямо в уши твои сыграть, чтобы сердечная мышца твоя дала дрожащую длинную судорогу. Это как все дороги связать, чтобы шли одна за другой и можно было бы ехать по ним, не останавливаясь; это как все планеты швырнуть оземь, как ёлочные шары, и смотреть, как они катаются по траве. Это как уместить все твои родные лица на одной цветной фотографии размером с пятиэтажный дом; это как все книги переписать в одну книгу толщиной в литосферную плиту и читать тебе на ночь. Это как кровь всех людей слить в один тысячетонный чан, это как все птичьи голоса, и лесные шелесты, и счастливый задыхающийся смех, и рокот взлетающего самолёта, и бой океанских волн, и шорох обёрточной бумаги вылить тебе разом на голову.

И всё это в сосуде сорок семь на сто шестьдесят четыре.

Сосуд просыпается по утрам, и, вставая с кровати, покачиваясь, носит в себе шевелящийся жгучий клубок из нежности, восторга, бешенства, жалости, доверия, благодарности, томления, отчаяния и самой красной, самой сочащейся, самой невыносимой любви.

Любовь тяжелее всего вышеперечисленного и всего вышеперечисленного драгоценней.

Чего ты ждёшь от своей груди? Чего ты требуешь от неё? В трёхлитровом объёме твоих лёгких весь мир свернулся клубком, а как же ты его исторгнешь, коли на то даны тебе руки да рот? Терпи теперь же, терпи это давление в квадриллионы атмосфер, и хватай свою бедную грудь пальцами, и лежи на ковре, и пой, и пиши, и танцуй, потому что так мир выходит через тебя, чтобы не разорвать тебе рёбра.

Давит изнутри. Давит снаружи.

Страдай этим счастьем. В тебе слишком много всего.

Любой верблюд охотней предпочтёт пройти через десять сотен иголочных ушек, нежели один-единственный день побыть

человеком.

***

У меня есть шкура льва.

Она тяжёлая.

Особенно лапы.

Перейти на страницу:

Похожие книги