– Я не хочу быть обузой.
– Эми, мы делаем друг для друга разные вещи. В этом суть отношений.
– Ты говоришь так только потому, что я слепая.
Я услышала, как Дэвид набирает в грудь воздуха, а потом выпускает его.
– Я пытаюсь дать тебе то, что ты хочешь, но, возможно, не даю того, что тебе нужно.
Мне не нужно было слепнуть. Не нужно было разбираться с мёртвой матерью. Но никто не может дать мне освобождения.
– И что мне нужно, по-твоему?
– Принимать вызовы.
Я хохотнула.
– Я ослепла! Думаю, это достаточный вызов. – Я подчеркивала каждое слово, будто говорила на чужом языке. – Я слепой
– Бетховен был глухим композитором. Он сочинял музыку у себя в голове и ориентировался на вибрации фортепиано.
– Ты сравниваешь меня с Бетховеном?
– Я просто говорю, что ты научишься пользоваться другими чувствами.
– Так ты думаешь, это навсегда.
– Я не знаю, Эми. Только врачи могут это сказать.
Я помолчала, осмысляя очередной пример его особого фирменного оптимизма:
– То есть я научусь определять предметы съёмки по звукам, которые они издают, а композицию выстраивать на ощупь?
– Может быть. Или определять их по запаху и расставлять по вкусу. – Он подождал и не услышал смеха. – Мне стоило заставить тебя поговорить с мамой. Ты настолько независимая женщина, что я…
Я ощетинилась:
– Это проблема?
– Нет, я люблю это в тебе. Но мы женаты шесть лет, и всё равно у меня иногда возникает ощущение, что в один прекрасный день ты просто появилась в этом мире полностью сформированной личностью.
Я сдвинула брови:
– Это потому, что ты не знал, что я появилась отсюда. Возможно, я… и сама этого не понимала.
Между нами повисла долгая тишина. На заре наших отношений, ещё до того как Дэвид основал компанию и стал часто работать по ночам, и до того как я сделалась одержимой фотоохотой за незнакомцами на улицах, мы, случалось, лежали в постели и не делали ничего – только болтали. И это было самое интимное занятие на свете.
– Я удивилась, что ты поехал со мной. Я никогда не просила тебя выбирать между мной и работой.
– Солнце висит на небе уже четыре целых и шесть десятых миллиарда лет. Может и ещё несколько дней подождать.
– Юмор учёных.
– Сейчас я по-настоящему тебе нужен. – Он подался ко мне, и я почувствовала тёплое дыхание у себя на лбу. Я закрыла глаза, и Дэвид поцеловал каждое веко. – Я стану твоими глазами. Буду помогать переходить через дорогу.
Я хотела шлёпнуть его, но промахнулась.
– А к моей семье отведёшь? – Не услышав ответа, я добавила: – Ты сейчас киваешь, да?
Дэвид рассмеялся.
– Да, киваю. – Он положил мою руку поверх согнутой своей и вывел меня из комнаты.
Я слышала повторяющееся пищание тамагочи Лиен, а затем голос девочки:
– Коричневый такой скучный… Я хочу цветной! Хочу носить платье с пандами вместе с розовыми туфлями.
Голос Айнары звучал сердито:
– Розовые туфли тебе уже малы, и с пандами они не сочетаются. В моё время мы радовались коричневым кожаным туфлям.
– Но ты старая, мама, и я знаю, тебе нелегко жилось. Как дань уважения к твоим страданиям позволь мне надеть розовые туфли. Пожалуйста!
Айнара фыркнула:
– Да надевай, что хочешь! Натрёшь мозоли – мне не жалуйся.
Звук деревянного настила сменился прохладными фарфоровыми плитками в гостиной-столовой. Я высвободила руку у Дэвида, когда стук палочек о тарелки смолк. Голос Айнары послышался вновь с другого конца комнаты:
– Что ты напялила? В этом же утонуть можно.
– У меня не было выбора. Авиакомпания потеряла мой багаж, и у меня нет одежды, – ответила я Айнаре, а потом перевела для Дэвида, который заметил:
– Ты отлично выглядишь.
– У тебя есть одежда здесь.
Сестра уж точно не сохранила мои тинейджерские шмотки. А если бы и сохранила, сейчас они никаким образом на меня не налезли бы.
– Нет.
– Мама шила тебе новую.
Мои щёки вспыхнули жаром:
– Когда?!
– Всегда. Она шила одежду к тому дню, как ты вернёшься из колледжа. Потом шила свадебное платье ко дню, когда ты вернёшься, чтобы выйти замуж. И после твоей свадьбы в Америке она продолжала шить на случай твоего возвращения.
Старые привычки живучи. Выходит, что за те десять лет, что меня не было, мама сшила сорок комплектов из верха и низа, по два на каждое лето и каждую зиму, в точности как во времена моего детства. Я перевела для Дэвида. Повторять это по-английски было ещё труднее, чем слышать от Айнары.
– Это грустно, – произнёс он.
– Что он сказал? – потребовала ответа сестра.
Меня приводило в отчаяние, что они не могут общаться иначе, кроме как через меня. Хотя, конечно, с мамой мы говорили на одном языке, а всё равно не могли понять друг друга.
Я обхватила себя, уцепившись за локти. Сестра развела мои руки и вложила в них что-то тяжёлое.
Когда я наклонила лицо, мои щёки коснулись мягкого хлопка. Я глубоко вдохнула, надеясь уловить запах землистых, согретых солнцем рук матери. Но вместо него почувствовала лишь запах стирального порошка – фиалок, проросших сквозь трещины в асфальте.
– Плохого запаха нет, – сказала Айнара. – Она стирала их каждый год на твой день рождения, а в остальное время держала запакованными в полиэтиленовый пакет.