Север в моём детстве уже был хорошо описан, описана его деревянно-посконная экзотика, комары, мошка, пролезающая в сапоги через портянки. Описаны монастыри и брусника, байдарочные походы и лесные избушки.
Сначала Север подослал ко мне героя «странной, тёмной тогда для меня судьбы. Был он сух, костист и как-то пронзительно, часто до неприятности даже, остёр, стремителен. Чёрные глаза его во хмелю горели фанатическим огнём человека, потрясаемого дивными воспоминаниями. И ничего не помню из его слов, помню только, что не давал он никому слова молвить, кричал, стучал маленьким костистым кулачком и открыто презирал всех. А презирал он потому, что прошёл и проехал когда-то от Пинеги до Мезени.
– От Пинеги до Мезени! – говорил он шёпотом, зажмуривался и крепко стукал кулачком.
– А? Эх ты!.. Понимаешь ты это? От Пинеги до Мезени я прошёл весь Север!»
Но в календаре этих книг стояло иное тысячелетие, шестидесятый год, дыхание коммунизма и рассказы о том, что и когда доберётся, поблёскивая чешуёй, до прилавков Москвы и Ленинграда. А у меня было хмурое путешествие.
Потом я начал вспоминать Москву, как по ней сейчас ходят девушки, как они поднимаются по эскалатору метро, а ветер от проходящих внизу поездов колышет их лёгкие платьица.
Я вспоминал друзей и понимал внезапно, что нельзя в один момент открыть дверь, выйти из избы и оказаться перед своим домом.
В этом был род какого-то особого мазохизма, и было совершенно непонятно, зачем забираться на край света, чтобы так ругать себя.
Как в студенческое экзаменационное время, я представлял, как вернусь домой и жизнь, такая бестолковая раньше, пойдёт по-другому.
Однако я знал, что всё будет как и прежде, и, как и прежде, переставлял ноги, чувствуя, как намокает энцефалитка под рюкзаком.
После нескольких сухих дней зарядили дожди – как назло, в тот момент, когда я покинул пустую деревню. Дождь шёл сначала мелкий, а потом настоящий, спорый и тяжёлый, с крупными каплями. Дорога наполнилась водой, как жёлоб. Силы оставили меня, и я заночевал в насквозь мокром лесу.
Было непонятно, с какой стороны падают капли.
Сверху?
А может быть, справа или слева?
Ночью я несколько раз просыпался, искал часы, не находил и засыпал снова. Снаружи бубнил дождь, текла по стволам вода, и возвращаться в тот мир не хотелось.
Днём я наловил в озере неизвестной рыбы, а после обеда меня подобрал трелёвочный тягач.
В какой-то прореженной архангельской деревне полуслепая бабка бормотала, переставляя горшки на печке:
– Хороший у нас-то народ, хороший. А вот у карелов – совсем не тот. Зайдёшь в избу – напиться не дадут.
Местность была здесь – Ветряный Пояс.
Приближаясь к озёрам, я почуял запах дыма. У подножия холма сидел краснорожий хмурый человек и чистил гигантскую рыбу. Он сдал мне своё место, будто пост номер один. Я остался на озере и принялся строгать жерлицы.
Теперь, как и несколько лет назад, я ставил жерлицы на озёрах – втыкал в твёрдое дно палки, вязал к ним леску и, выпуская изо рта рыбёшек крючок-тройник, продевал через них проволоку.
Часто я просыпался от страшного сна – я тяну за леску, а там…
Кто там?
Реальность была другой – пройдя несколько километров и окунувшись по пояс в озеро, я вытягивал только обрывок лески.
Кто-то большой унёс мою рыбу.
Это был Страшный Кто-то Большой, живущий в озере.
Иногда, правда, щуки шатающимися зубами только мяли наживку и уходили с рассветом от жерлиц.
Рыбак мой ушёл дальше подманивать новую Большую Рыбу. Я же, откормившись, вновь двинулся по заросшей дороге.
От озера дорога стала прекрасной, гладкой и приятной для ходьбы. Говорят, её строил монастырский люд и сам настоятель, иеромонах Питирим, проверял её качество посохом. Сев в коляску, настоятель держал перед собой посох, и как только палка подскакивала вверх, народ бежал с лопатами.
Монастырь у него, впрочем, был страшный. Один князь, говорят, был переведён в него за непослушание из Соловков. Зато теперь тут повсюду была духовность, и я лил её в чай вместо сгущёнки.
И снова я на чём-то ехал, ехал…
Грязный грузовик выплюнул меня у речного причала. Я пошёл искать столовую, оказавшуюся длинным бараком с запахом свежей стружки.
У входа в барак стоял иссохший бородатый человек и говорил каждому входящему:
– Знаешь, брат… Тяжела жизнь, брат…
Съев сметану с хлебом, я вышел.
На пустых ящиках у причала сидел баянист и пел Злобную Песню.
Песня была непонятна, всё в ней – мелодия и слова – было непонятно, кроме припева со словами: «Когда вдруг заскрипели сапоги…»
Баяниста слушали две многоцветные собаки и существо неопределённого пола, тут же выхватившее у меня из пальцев окурок.
Но главной деталью пейзажа был совсем другой человек.
У самой воды стоял Морской Волк. Я сразу понял, что это Морской Волк, даже Старый Морской Волк. На голове Старого Морского Волка была фуражка с немыслимой красоты кокардой. По размерам кокарда была похожа на капустный кочан.
В руке он держал кривую морскую трубку и, время от времени затягиваясь, смотрел в хмурую даль.