Русский Север – опасная вещь. Что бы ты ни желал сказать о нём, всё скажешь какую-нибудь глупость – такова оборотная сторона русской духовности. Как выкрикнешь про лапти и картошку, так тебя кто-то начнёт, кривляясь, спрашивать, а как, дескать, вы относитесь к репе. И тут уже обязательно нужно сказать, что ты серьёзно относишься и к песне «Интернационал», и к войне, и к 1937 году. Никуда от этого не денешься.
При этом жизнь норовит задержать тебя в этих местах чуть подольше.
Однажды ландмайстер Тевтонского ордена в Ливонии Йохан Вильгельм фон Фюрстенберг держал оборону в городе Феллин. Оборонялся он от русских войск умело, да всё ж наёмники его предали. Попал Йохан в плен. Фюрстенберга свезли в город Любим.
Ландмайстер содержался вольно, но сменялись зимы и лета, и он понемногу забывал, что когда-то написал целую книгу духовных стихов
Тёзка пленника, грозный царь Иван, по слухам, предложил ему стать герцогом, а Йохан Вильгельм отказался.
Точно так же как и мой родственник, исчезал понемногу Фюрстенберг в пространстве Любима, оплывал, как исчезающие городские валы, врастал в землю, как врастают в неё брошенные избы. Наверное, он приучился сидеть на крыльце и смотреть на городские валы почти безучастно, круглыми и как будто ничем не занятыми глазами… Всякий чужак, попавший на Русский Север и догадавшийся, что вернуться обратно у него не выйдет, быстро учится такому взгляду.
Ему это даже нравится. Ему нравится, что у северорусского народа глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в чужака, пусть даже и невольного жителя этих краёв, чувство законной гордости. Можно себе представить какое. Это в прошлой его жизни, где ладскнехты и ландсграфы, всё продавалось и покупалось, были глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза… А тут – совсем другие глаза! Постоянно навыкате, но никакого напряжения в них – лишь северное небо. Полное отсутствие всякого смысла – но зато какая мудрость вековых елей и чистота лесных озёр! Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной. В дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий – эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса, им всё сиверко да онего.
И духовность – да-да, та самая духовность, что я говорил. А тогда, не зная про духовность ровным счётом ничего, орден писал прошения о его обмене и выкупе, но никакого Йохана Вильгельма фон Фюрстенберга уже не было. Он понемногу превратился в траву, деревья и землю города Любима. И всё это, конечно, требовало описания.
Но напоследок, вздохнув перед трудной работой, я стал размышлять, вернувшись в мыслях к тому, с чего начал: как был бы счастлив, будучи соглядатаем, будучи тем самым из западных писателей, которые, вернувшись из дальних российских краёв, вновь собирали вокруг себя толпу своих французских пейзанов.
Вот они сидят кружком в тени виноградника и качают своими кудрявыми пейзанскими головами:
– Вот-ка, братка… Так-то оно-от… Как ты жив ишшо… Эвона у них-то нарот како-о-ой…
Но нет мне того счастья.
Хмурилась жизнь вокруг меня, и мало в ней было утешений.
Позвонил мне Гусев. Голос его прерывался в трубке, куда-то пропадал, но это не было дефектом связи. Гусев говорил со мной странно, он был явно не в себе, хотел в чём-то повиниться.
Прошло несколько минут, пока из его сбивчивых объяснений я понял, что в его мастерскую влезли воры и унесли какую-то мелочь, маленький телевизор и мой орден, который Гусев взялся чинить.
Я тупо слушал его, а потом зачем-то поехал в эту школьную мастерскую. Там всё было перевёрнуто вверх дном, а баночки с краской, разбившись, образовали на полу красивую разноцветную лужу.
А великий композитор насупленно глядел на этот разгром со стены.
Но это было печальнее Гусеву, чем мне. «В конце концов, есть ещё медаль, – подумал я. – Раньше у меня были орден и медаль, а теперь – просто медаль. Всё равно я их не носил».
Но я врал самому себе, мне было безумно жаль этого куска серебра, потому что один мой дружок получил его посмертно, а другой получил только саму смерть – без всяких наград. Впрочем, это была часть памяти о другом мире, который ушёл безвозвратно, и вот эту часть украли.
Гусев что-то лопотал о чёрном рынке, где можно найти дубликат, но я не слушал его. Всё было нормально, всё шло так, как и должно идти.
– Хорошо хоть не загорелось, – говорил я, – вон, говоришь, они у тебя ацетон пролили. Ацетон, правда?
Опять изменились маршруты троллейбусов. Они начали выскакивать из узких переулков и снова прятаться в них. А по бывшей улице Горького посносили дома, будто повышибали зубы.