Я отрезал кусок малоаппетитного желе. Резалось оно легко и формы не теряло, но, едва оказалось во рту, превратилось в изрядный глоток вкусного сока. Волна жара пробежала от головы к ногам, меня прошиб пот, потом зазнобило.
— Некоторое время при виде коньяка тебя будет подташнивать, но это скоро пройдёт. Правда и пробовать алкоголь больше не захочется.
— Спасибо, — выдавил я, чувствуя, как самочувствие приходит в норму. Всё возвращается. Я снова Пай, а не бродяжка из Таймера.
— Осталось лицо и руки, — Соли смешала несколько настоев из принесённых крынок, — подержи кисти в тазике и умойся. Через несколько дней и следа не останется от былых повреждений.
Соли смотрела на меня ласково, отчего я снова почувствовал себя мужчиной.
— Истинный сын Таймера, — засмеялась она, когда я признался ей, — если люди посмотрели друг другу в глаза, это совсем не означает, что сейчас начнётся бурный секс.
Меня опять катала машина времени. Вот мы с Шало едим рыбу-молчанку, а вот на этом же месте старик в балахоне долбит о стол заскорузлой воблой; вот мы лежим на траве, болтаем о всяком, а вот здесь же, едва не захлёбываясь в блевотине, валяется Хвостатый; вот Шало примеряет старые Дедовы шапки, а вот мужеподобная бабища вытирает ими пол. Старые рваные кеды моего друга — теперь их пинают, передают пасы. Старьё, ими давно пора сыграть в футбол, но всё же это — наше старьё, наши шапки, наши трава и стол…
Сегодня я взбесился. В одну секунду! Словно адреналин, зародившийся внутри меня, слили, вскипятили, пропустили через сифон, и этот горячий газированный энергетик запустили обратно в кровь. Я вышел из дома и увидел, как Хвостатый, взобравшись на табурет, мочится в синюю пластиковую бочку. В нашу синюю пластиковую бочку!
— Ты бы ещё в кастрюлю мою помочился, сука! — заорал я, выбивая из-под него табурет.
Хвостатый рухнул, ударившись кадыком о горловину бочки, и с хрипом повалился на землю. Я смотрел, как он хватается за горло, выпучивая от страха и непонимания глаза и пытаясь продышаться.
— Убирайтесь, — закричал я подоспевшей компании, — собирайтесь все четверо немедленно и валите отсюда, чтобы я больше никогда вас не видел!
— Псих, — гаркнула мужеподобная, пнув меня по лодыжке резиновым сапогом, отчего он чуть не слетел с её ноги.
Они ушли.
Казалось, дом вздохнул с облегчением. У него вообще всегда разное настроение. Когда в нём жил Дед, дом казался добродушным и мягким, словно пшеничная сдоба, готовым укутать каждого в ароматы дерева, сваленных у печки поленьев, простой еды. Когда я был здесь один, он, словно очерствелая горбушка, едва подпускал меня к себе, долго не давал растопить печь, плевался в меня дымом через заслонку, будто нарочно примораживал двери и дверцы, чтобы я приложил максимум усилий, открывая дровяник или колодец. Шало был его любимцем: когда мы жили вдвоём, дом, словно дух Деда, окутывал его лаской, а меня — заодно, с некоторой неохотой. И вот сейчас, когда мы заявились в непристойном виде, он превратился в колючее окаменелое растение, я чувствовал холод, отторжение и неприятие с его стороны, даже Соли разговаривала со мной без тени упрёка, а дом молчал, и в каждом предмете из прошлого и настоящего виделись мне его сверкающие гневом глаза. Я похлопал его по деревянным перилам крыльца, словно по плечу:
— Ну полно, полно, старик… Прости меня…
И, кажется, простил, как может простить только родной дом.
А ночью полыхнула изба в деревне. Она горела с треском и грохотом, будто огонь не сжигал её, а глодал деревянный остов, как сахарный мосол, будто выламывал куски не языками пламени, а исполинскими огневеющими ручищами.
Жители деревни метались, пытаясь унять дышащее жаром пиршество, но огонь жрал несчастную тушку беззащитного дома, будто праздновал совершеннолетие. С наслаждением вспоминал он, как был маленькой искоркой, как полз пламенеющей гусеничкой по деревянным плинтусам, как вспорхнул бабочкой по невесомому тюлю к притолоке и как, наконец, распахнул бездонную пасть, как из наивной огненной крошечки воспитал в себе хищника с буйной гривой. Я вам не бабочка, — орал он на своём огоньском языке. Ветер взбивал оранжевые пряди в пышную причёску. Дом безуспешно пытался выкурить захватчика антрацитовым дымом. Чёрными ониксовыми брызгами вылетали опалённые стёкла.
— Там сегодня куролесили какие-то четверо, — перешёптывались в толпе.
Воздух пах гарью и коньячными парáми. И страхом. Для меня особенно — я мог оказаться среди погорельцев.
Кое-как огонь уняли. Люди разошлись. Сплотившиеся на короткое время в общей беде, они снова стали равнодушными, едва горе отступило. Это Таймер. Здесь всё быстро. И горе, и радость.
Возращаясь домой перемазанный сажей, я остановился у большого камня и положил руку туда, где когда-то лежала ладонь Шало. Как иногда бывает жестока машина времени, стремясь повторить для нас какие-то знаковые фрагменты. Неужели их нельзя осмыслить и оценить с первого раза?
Когда-нибудь пепелище порастёт иван-чаем.
Как знать, может и этот период моей жизни в памяти зарастёт иван-чаем?..