В холле зрители передвигаются в сиянии электрических ламп, направляясь к кассам, в гардероб, к билетершам, одетым в черное, которые предлагают им программку за пять су. Цилиндры, накидки, капоры и пальто переходят из рук в руки; женщины вдруг предстают в своих вечерних платьях с пышными рукавами, с приколотыми розами у одних и с жемчугами у других. Беранже неловко передвигается среди этих шелков, атласов и бархатов, ведомый Оффэ, который иногда приветствует какого-либо знакомого и прокладывает себе путь среди всех этих пышных туалетов. Беранже старается не наступить на драгоценные шлейфы, начинающиеся снизу от огромного выреза на спинах красавиц и спадающие до самого красного ковра, ведущего к оркестровой яме. Его глаза бегло скользят по белым шеям, на которые спадают белокурые, каштановые и рыжие кудряшки, теряются в плоских шиньонах, украшенных тонкими перьями и искусственными венками, возвращаются снова к гладким спинам, опускаются еще ниже и незаметно задерживаются на живом изломе талии.
— У нас места в двенадцатом ряду, посередине, два прекрасных места, которые позволят нам полностью насладиться спектаклем, — вдруг принимается объяснять Оффэ.
— Надеюсь, — отвечает, не задумываясь, Беранже, немного обеспокоенный совсем другим зрелищем: молодая женщина со светло-рыжими волосами, с пышной грудью молочного цвета, на чьем прекрасном волевом лице вырисовываются восхитительные ямочки в те моменты, когда она улыбается своим близким поклонникам. Она ускользает под руку с худым и сгорбленным цербером в направлении авансцены, а мужчины почтительно кланяются, и только видно, как трясутся в едином порыве черные крылья их фраков. Беранже замечает, как с их губ срываются вздохи.
— Это божественная Эмма Кальве, — шепчет Оффэ, сам находящийся под впечатлением от разыгравшейся сцены. — Она будет сегодня вечером нашей Кармен.
— А мужчина, сопровождавший ее, это ее супруг?
— Это Людовик Алеви, ее либреттист; мадам Кальве не замужем. Насколько мне известно, ее двумя любовниками в данный момент являются художник Анри Кэн и писатель-оккультист Жюль Буа[30].
— Мне незнакомы эти имена.
— Первый — это плодовитый художник, который любит парижанок и их безвкусные побрякушки, он великолепный конферансье, талантливый либреттист, поэт, полный изящности, собиратель роз, обращенный в еврейскую религию. Второй является марсельцем, который пишет метафизические труды, эссе, романы, театральные пьесы, статьи в газете «Время», он увлекается, между прочим, демонологией и индуистской мыслью. Вы удовлетворены?
— Скорее дезориентирован. Глядя на нее… как бы это сказать?
— Не пугайтесь слов!
— Такая красивая, такая совершенная, с открытым юношеским взглядом, нельзя было бы и подумать даже, что у нее такие странные вкусы.
— Видно, что вы ее не знаете, Соньер. Оставьте эту наивность; мне неприятно думать, что вы неспособны оценить ее, увидеть ее насквозь. Это никак не увязывается с тем мнением, которое сложилось у меня по поводу вашей интуиции. Эмма Кальве, несомненно, обладает тем, что Бог, создавая ее, дал своему творению, но она гораздо больше, чем прекрасная картинка, лишенная значения, она воскрешает воспоминание о Еве, первой женщине рода людского, искусительнице, которое мы бережно храним в наших мужских сердцах.
Беранже впадает в длительное молчание, глухо пережевывая реплику, которая не может прорваться сквозь его губы: «Вы защищаете ее так, словно сами были ее любовником!» Однако он по-настоящему не верит, что она достигнет нужного результата. Существует слишком много различий между этим утверждением и реальностью. Несмотря на свою самодостаточность и явное знание житейских мелочей, Оффэ, вероятно, никогда не спал ни с одной женщиной. Что не исключает желаний, даже если они находятся в латентном состоянии, заглушенных суровостью и напряжением возвышенного ума, обращенного к возвышенным материям… «Так как интеллектуальное бегство является самым верным путем, чтобы избежать любовных сетей», — заключает Беранже, опускаясь в свое кресло. Полностью поглощенный своими мыслями, он не замечает настойчивости, с которой на него смотрит высокий мужчина, сидящий на три ряда ближе, чем они.
Зал вокруг них заполняется. Звонкий гул тысячи шушукающихся голосов усиливается, разрываемый лишь внезапным призывом скрипки, продырявливаемый назойливыми аккордами кларнета, поддерживаемый неопределенными медленными нотами виолончелей. В оркестровой яме движение, дирижер концентрируется и внимательно наблюдает за своей командой. Огни гаснут один за другим, и вместе с наступающим полумраком умирают звуки голосов, вплоть до момента, когда прозвучат три удара.