В несколько дней моя работа была закончена. Бианка возвратилась к себе в монастырь, но ее образ неизгладимо запечатлелся в моей душе. Он угнездился в моем воображении; он сделался для меня воплощением красоты. Он влиял и на мою кисть. Я приобрел довольно значительную известность благодаря моему умению изображать женскую красоту, но я добился успеха лишь потому, что я всегда и везде повторял образ Бианки. Изображая ее во всех работах учителя, я находил некоторый выход для моего чувства и в то же время давал пишу фантазии. Я стоял как-то в одном из приделов Аннунчаты и с восторгом слушал толки в толпе, превозносившей ангельскую красоту написанной мною святой. Я видел, как они преклоняли колени перед картиной: они склонялись пред красотой Бианки.
В этих грезах, я могу сказать даже, почти в бреду, я пробыл около года. Упорство моего воображения таково, что созданный им образ навсегда сохраняется во всей своей силе и свежести. Напомню еще раз, что я был одинок и задумчив, склонен к мечтательности, способен бережно и любовно хранить в себе представления, которые когда-либо владели моею душой.
От этой сладостной, меланхолической и нежной мечтательности меня пробудила смерть моего бесценного благодетеля. Я не в силах описать охватившую меня скорбь. Я остался совсем одинок, и к тому же сердце мое было ранено почти насмерть. Он завещал мне все свое состояние, весьма, впрочем, незначительное из-за свойственной ему отзывчивости и широкого образа жизни, и, умирая, поручил меня попечению одного графа, оказывавшего ему покровительство.
Последний считался человеком щедрым и благородным. Он был любителем искусств и меценатом или, во всяком случае, желал прослыть таковым. Он вообразил, что видит во мне задатки большого мастера – моя кисть привлекала уже внимание знатоков, – и сразу взял меня на свое попечение. Заметив, что я подавлен горем и не в состоянии работать в доме моего покойного благодетеля, он пригласил меня временно поселиться на его вилле, расположенной в живописнейшем месте у самого моря, близ Сестри-Поненте.
Я встретился там с единственным сыном графа – Филиппо. Он был приблизительно моих лет, отменно учтив и весьма приятной наружности; он принял меня чрезвычайно радушно, привязался ко мне и, по-видимому, стремился снискать мое расположение. Мне казалось, однако, что в его привязанности было что-то неискреннее и что его дружеские чувства – не более как каприз. Но вокруг меня не было никого, а мое сердце так нуждалось в участии. Он не получил достаточного образования и, считая, что я умнее и талантливее его, молчаливо признавал мое превосходство.
Я знал, что равен ему по рождению, и это придавало мне известную независимость, что в свою очередь, осталось не без последствий: по крайней мере, мне ни разу не пришлось испытать на себе той взбалмошности и того деспотизма, которые я замечал в нем порою в отношении тех, кто был в его власти. Мы сдружились и подолгу бывали вместе. Впрочем, я любил одиночество, любил предаваться мечтам на лоне окружавшей природы.
Из виллы открывался далекий вид на Средиземное море и живописное Лигурийское побережье. Она одиноко стояла среди мирного парка, богато украшенного статуями и фонтанами и изобиловавшего тенистыми лужайками, рощами и аллеями. Здесь было все: и то, что попросту радует душу, и то, что способно удовлетворить наиболее притязательный вкус. Спокойствие этого чудного уголка в сочетании с романтическими грезами, все еще царившими в моем воображении, смягчало остроту моего горя, которое, мало-помалу перешло в тихую, томную грусть.
Вскоре после моего переселения под гостеприимный кров графа наше одиночество было нарушено появлением на вилле еще одной обитательницы. Это была молоденькая девушка, родственница Филиппо. Ее отец, недавно скончавшийся и находившийся перед смертью в весьма стесненных денежных обстоятельствах, поручил свое единственное дитя заботам и попечению графа. Я много слышал о ее красоте от Филиппо, но моя фантазия, создав собственный идеал красоты, исключала возможность существования других представлений этого рода. В момент ее прибытия мы находились в главной гостиной. Она все еще носила траур и шла, опираясь на руку графа. Взглянув на нее, когда она поднималась по лестнице мраморной галереи, я был поражен изяществом ее движений и стана, той грацией, с какой ее медзаро, эта очаровательная генуэзская шаль, облегала ее тонкую, девическую фигуру. Они вошли… О небо! Я был потрясен, я увидел пред собой Бианку. Да, это была она: бледная и печальная, но еще более прелестная, чем прежде. Время, протекшее со дня нашей последней встречи, придало ей еще большее очарование, и горе, которое ей пришлось перенести, наложило на ее лицо неизгладимый отпечаток грусти и нежности.