За этой установкой не скрывалось никаких серьезных гомосексуальных конфликтов. В ходе анализа ее латентная гомосексуальная озабоченность оказалась похожей на ту, которая раскрывается у большинства нормально-невротических пациентов. А точнее, Анжела говорила о друзьях обоего пола так, словно их вообще с трудом можно было отличить друг от друга. У них не было пола, возраста, имен. Хотя она постоянно боялась, что они займут слишком много ее драгоценного времени, она была привязана к ним по-своему: «Я просто люблю смотреть на них — это все равно, что пойти в театр». Если иногда друзья неожиданно приглашали и ее «выйти на сцену» — посоветовать что-то или поговорить о ней самой, ее охватывала паника. Ее тревога была так велика, что создавалось впечатление, что она даже и не понимает, что люди ей говорят.
В подобных обстоятельствах она иногда забывала о существовании других; ее мысли были в тысячах километров отсюда, и в такие моменты неожиданное вмешательство не только страшно пугало ее, но и заставляло чувствовать себя переполненной изнутри, раздавленной: «Я совершенно теряю соприкосновение с реальностью; неожиданное слово для меня как внезапное сексуальное требование. С друзьями-мужчинами я очень стараюсь не вести себя слишком женственно. От любовных приключений я теряю свои границы. Мне это не нужно». По той же причине Анжела не любила музыку: «Она врывается в тебя, все переворачивает, переходит все границы. Вот африканская музыка, которая нравится некоторым моим друзьям — мне просто нужно тогда уйти.» В том же духе Анжела «зверски» страдала от холода и чувствовала, что не может думать, когда ей холодно. В то же время мысль, что ее согреет контакт с другим телом, наполняла ее ужасом. Однажды, когда ей пришлось выбирать между двумя ужасными ситуациями, она выбрала замерзать, и так объяснила свой выбор: «Разница температур двух тел не только меня тревожит, она мне безмерно противна».
Короче говоря, близость с другим человеком, психологическая или физическая, угрожала чувству нарциссической целостности Анжелы и вызывала у нее страх «потерять контакт с реальностью». Я иногда задумывалась, не помогает ли тщательно сохраняемая ею дистанция с другими людьми ее редкой наблюдательности и чувствительности к человеческим слабостям и недостаткам. Она с удивительной четкостью видела насквозь человеческий самообман и взаимные иллюзии. Для того, кто, казалось, обитает в разреженном воздухе чужой планеты, ее размышления над хорошо известными общественными фигурами, мыслителями, политиками, артистами, никогда не преставали изумлять меня своей проницательностью. По мере продвижения анализа она смогла обернуть этот проницательный взгляд и на себя: «Мне больно видеть, что я так оторвана от остального мира и так недоступна страсти».
Несмотря на необычные и завораживающие ассоциации Анжелы, ее анализ оставлял меня глубоко неудовлетворенной. Она была здесь и не здесь, создавая впечатление неуловимости, которое усиливала ее странно нереальная манера говорить о своем телесном Я, как будто она живет по соседству со своей телесной оболочкой, а не в ней. Она была как дух, лишенный тела. Ее аналитический дискурс напомнил мне замечание, которое однажды высказала мать одного психотичного мальчика: «Сэмми говорит все время, но никогда, никогда не говорит ни о чем реальном». Такой вид сообщений находится в ярком контрасте и, в некотором смысле, является противоположной частью операционной или алекситимичной речи и отношениям, которые обсуждались в главе 7. Те кажутся эмоционально безжизненными, намертво забетонированными в действительном и фактическом, и самую жизнь словно сводят к серии внешних событий. Но странным образом, у пациентов вроде Анжелы, это кажущееся несуществование других чем-то похоже на то, которое обнажают перед нами операционные или алекситимичные личности. Я предполагала уже в первых главах, что перед нами здесь примитивная защита от всепоглощающей боли.