– Воля командующего священна, я недостоин целовать край его одежды, – вежливо, но со скрытою гримасой поклонился Магомет. – Я спорил только затем, чтобы сераскиру было приятно утвердить свое мнение. Мы разобьем вонючих московитов и присвоим себе все их богатства. Московиты – нация рабов. Нет бога, кроме Аллаха. Да будет так.
Глава шестьдесят пятая,
в которой мушкатеры поют
К вечеру изморось прекратилась, грозовые тучи ушли к Черному морю. Стало совсем тепло, я взял свое одеяло и ушел ночевать наверх, под чиненую крышу, особенно с учетом того, что в доме совершенно невозможно было уснуть: каждые пять минут обязательно забегал какой-нибудь солдат, который спрашивал у Мартена или соли, или черпак, или же «вот этого красного перцу, от которого прямо ижжёшка по нутру идет». В общем, вечером того же дня я сидел на крыше, с миской недоеденной солдатской каши, разглядывая зажигавшиеся в южном небе звезды и размышляя о тех странных событиях, которые произошли сегодня: нападение кирджали, моя отчаянная пророческая речь и неожиданное избавление от неминуемой смерти, явившееся в виде калмыцких лошадей и русских мушкетов.
Я услышал вдруг, как по лестнице на крышу кто-то лезет. Какой-нибудь недобитый турок, подумал я или, может быть, сам Магомет, узнавший о том, что произошло в Твырдице. Я осторожно поднял лежавшее рядом со мною ружье и наставил его на человека, поднимавшегося по лестнице.
– Огнь и пламень тебя изгори! – раздался женский голос; это была Каля. – Зашто суешь свою пушку без иска?
– Прости, – сказал я, убирая ружье. – Я подумал, это кирджали снова лезут…
– Главой треба мыслить, ступак! Я донесла тебе яду…
Яд по-болгарски значит еда.
– Я уже поел, – я показал миску с кашей, – спасибо…
Каля положила еду на крышу и уселась рядом со мной, обхватив колени руками.
– Я хотела тебя попытать, каково случилось с Селадоном, кой-то пал в реку… И открыл ли он свою Астрею…
Внизу мушкатеры запели русскую песню:
Селадон обратился за помощью к могущественному волхву, рассказал я, и тот сделал так, что он снова встретился со своей возлюбленной.
– Ты и сам волхв, – задумчиво сказала Каля. – Ты владел бурей, я виждела; ты здухач[283], вот ты кто.
– Это только народные басни, – вздохнул я, – сказки…
– Пускай присказка, – с надрывом в голосе проговорила девушка. – Може, я так желаю, дабы была присказка, а не быль…
Она вдруг схватила меня за воротник и быстро поцеловала в губы. Я тоже стал целовать ее; мои руки скользнули под сорочку; я схватил ее за талию, и она выгнулась в мою сторону, как спущенная тетива калмыцкого лука, который я изучал еще сегодня днем и даже просил Чегодая дать мне пострелять.
– Нет, нет, не може! – громко зашептала Каля. – Може только поцеловать, един раз…
– Что за глупости! – раздраженно воскликнул я.
– Ну что же я могу сделать, ежели не може! – заплакала Каля. – Аз как помыслю, что ко мне прикоснется мужчина, так мне становится зле…
– Это всё из-за вашей веры, – догадался я, – так ведь?
Мною овладело вдруг самое примитивное, животное желание, и я зачитал пламенную речь в духе Руссо: о необходимости возвращения к природе, и о том, что мужчина и женщина созданы наслаждения ради, а не греха для, и еще о том, что всякая религия должна руководствоваться не догмой, а чувством. Каля была здесь, рядом со мною, она касалась меня своею рукой; это была живая, пахнущая перцем и порохом женщина, а не бледный призрак Фефы, всё более растворяющийся в моем сознании, всё более глохнущий, как стук лошадиных подков, уносящих на запад ее carosse de diligence…[284] Ежели Фефа забыла меня, то почему я должен оставаться верным сему привидению?
– Зло не от природы, а от человека; отбросьте все лишнее, надуманное – и все будет хорошо…
Каля угрюмо слушала меня, опустив голову.
– Отринуть веру значит отказаться от своей семьи, – наконец, сказала она, – предать завет… Каково каже общество за предавшего завет?
Она совсем девчонка еще, подумал я, но рассуждает как великосветская дама, из тех, что считают своим долгом поддерживать в обществе нравственность. С тех пор, как ей попал в руки глупый греческий роман, она может думать только о своем женском счастии, она не может решить, что правильно, а что нет; ее ум не поспевает за ее сердцем; сердце бьется с каждым новым солнцем все сильнее, а ум не может внятно рассудить и объяснить изменения, которые в ней происходят.
– У человека есть право, великое право, – сказал я, – быть свободным и не соизмерять свою жизнь с учением любого пророка, а соизмерять его единственно со своей совестью…
– Ты свободен, – Каля больно сжала мне руку, с тою же яростной силой, с какою несколько часов назад османский серакскир сжимал четки:
Она отпустила мою руку и стала спускаться вниз по лестнице.
– Каля, подожди! – бросился я. – Подожди же! Нельзя же вот так приходить, целоваться, а потом убегать, как дикая коза!