При слове «морковь» Наташа всегда вспоминала свой первый год пребывания в Москве и начало работы над докторской. Был месяц март, и ее крысы начали погибать от авитаминоза. Для Наташи срыв эксперимента стал бы крахом. Этим экспериментом она хотела заявить о себе в столичном институте как о личности, стоящей внимания. Опыты были очень трудоемкими, ведь только на перевивку лейкоза животным уходил целый месяц. И эксперимент оказался на грани срыва из-за дурацкого авитаминоза. Каждый день утром она вставала на час раньше и ехала на рынок. Это было время всеобщего дефицита, и качественную морковь можно было купить только там. Наташа тащила тяжеленную сумку в виварий и терла морковь килограммами. Крысы в опыте были злые, потому что болели, потому что терпели мучения. Когда она подходила к клеткам, они прятались по углам, боялись. Но голод все-таки побеждал страх – они подвигались к чашкам и с жадностью набрасывались на аппетитные сладкие овощи, как, впрочем, и на хлеб с маслом и колбасу, которые она тоже приносила им из дома.
У-у-у! Вспомнить только, как ей досталась докторская! Сотрудники лаборатории смотрели искоса, исподволь оценивая – надо же, приехала выскочка откуда-то с Волги! Крыс в той первой серии опытов было всего ничего – четыреста голов. Во второй – еще двести. На морковь, колбасу и масло уходила почти вся ее зарплата, но Серов говорил: «Не дрейфь! Скоро май – будем делать им салат из одуванчиков». И благодаря их совместным усилиям падеж животных стал минимальным. Ей казалось, что тогда он действительно ее любил. А она? Конечно, тоже любила. Но она была, как крыса, в состоянии хронического стресса, у нее было чувство, что она должна догнать уходящий от нее поезд.
Когда наступило его охлаждение? Она не могла точно ответить, только констатировала факт: она – обманутая жена. Как умная женщина, частично Наталья догадывалась почему. Но не до конца. До конца и сам Серов не мог бы сформулировать, почему он ей изменяет.
Совершенство требует совершенства во всем. Не могла она, вернувшись домой после тяжкого дня, завалиться с Серовым в постель и сказать: «Ну, давай, только быстрее», тайком вспоминая прошедший рабочий день: козни Льва Андреевича Мытеля, Женю Савенко, больного с плохими анализами, десяток погибших лабораторных животных… Не могла она и закатить скандал, увидев на своем туалетном столике забытую чужую расческу. Это была бы уже не она. И Наташа решила: пускай будет как будет, она не должна себя предавать! Раз ей суждено находиться на высоте, значит, надо быть постоянно на высоте. Как говорится, редко, но метко. В остальное время пусть муж решает, как быть. Если ему секс нужен чаще, чем ей, – это его проблемы. Ей нужна только любовь. И она готова к любви тогда, когда действительно чувствует к Вячеславу прилив нежности и ощущает такой же импульс и от него. Она не позволит, чтобы посредством близости с ней он удовлетворял простые ежедневные инстинкты.
Что ж, так или иначе, но свой поезд она все-таки догнала.
Наташа посмотрела на Алексея и улыбнулась.
12
Вечером Женя Савенко сидел в большой лаборатории. Перед уходом туда заглянул Лев Андреевич Мытель.
– Все сидишь, мечтатель? – сказал он. – Ну, сиди-сиди, может, что высидишь. А я пошел. – Дверь лаборатории за ним глухо стукнула, и Женя остался один.
Он не боялся этого одиночества, а, наоборот, любил его. Он не знал, чем дома занять себя, и поэтому домой уходил только ночевать. Жизнь аскета-отшельника нравилась Жене. Питался он в институтской столовой, а если она закрывалась, пробавлялся бутербродами. Его даже раздражали громкие взрывы хохота и визги лаборанток, когда кто-нибудь из аспирантов от избытка чувств крепко обнимал их за талии. Даже если Натальи Васильевны и не было на месте, как сейчас, все равно в тишине слышался ему ее негромкий голос, а иногда даже казалось, что вот она рядом, сидит за столом на высоком лабораторном табурете, как за стойкой бара, и о чем-то, улыбаясь, разговаривает с ним.
И еще ему оставались бумаги. Он незаметно собирал те листки, которые она случайно оставляла. Счастье, что Наташа в повседневной жизни не пользовалась компьютером. Писала ручкой или тонко отточенным карандашом. Почерк у нее был летящий, неровный. Некоторые разбирали его с трудом. А он, Женя, смотрел на страницы, исписанные ее рукой, часами и в лаборатории слыл специалистом по почерку Натальи Васильевны.
– Ну-ка, толмач, разбери! – обращался к нему кто-нибудь, так и этак пытаясь прочесть написанный рукой начальницы текст. – Ничего невозможно понять!
Тогда Женя аккуратно брал бумажку в руки и сразу читал, словно писал ее сам. А потом, незаметно, приобщал листок к своей коллекции. Это можно было бы отнести к фетишизму, если бы Женя не пытался извлечь из бумаг научную пользу. Он перерабатывал в своем уме те замечания, которые Наталья Васильевна делала другим. Содержание всех работ, которые курировала Наталья Васильевна, Женя знал досконально.