Когда сельский дом опустел, отец начал разбирать вещи. Дед хранил все, и всего у него было по два: два чемодана, набитых советскими купюрами (вдруг снова войдут в оборот), две радиолы, две видеокамеры, две бормашины, аппараты для выжигания по дереву, пилы, станки… Ничем из этого он не пользовался – но в радиоле вдруг нашлась катушка. Отец изобрел способ послушать запись: детский крик, возня и вдруг – молодой, чистый бабушкин голос, по-казачьи жалобный. То не бабушка моя, а еще выпускница пединститута Люся Алейник, которую учили играть на домре:
Мы с отцом сидим под навесом, за столом. Вдали на стадионе мальчишки гоняют мяч, кружится над керосиновой лампой мотылек. Я вспоминаю другую песню не песню, странную композицию. Исполняет ее академический хор, ясно и скорбно.
Женский голос начинает высоко:
Долгая пауза, нарастает темный перезвон, и отвечает мужской тенор:
Плакать хочется не по мертвым, а по тому невыразимому, что ушло навсегда – вот из-за этого стального слова «навсегда», как в детстве.
Крест на храме Рождества Богородицы из золотого становится черным. Под ним памятник неизвестному солдату, белый и печальный. Я боюсь его с детства и никогда не подхожу близко. А вот в церкви была много раз: каждое воскресенье, в платке, била поклоны в сосновый пол. Пахло ладаном, печалью, вечностью. Людмила приходила исповедаться, ела просвиру и плакала. Потом, в ноябре две тысячи восьмого, поп прочтет над ее телом проповедь – о том, как важно вовремя остановиться.
Хрустальный колокол спрашивает, а медный отвечает темно:
Отец качает головой.
– А что это?
– Колыбельная, – отвечаю я.
– Страшная какая. «Петька, ты где?» – «Нигде».
Мы оба молчим. Папа опрокидывает поминальную стопку.
Что думала Л. в последний момент? Успела ли оглянуться? Смерть не вяжется с родными людьми, ибо она как будто слишком грандиозна для них; им теперь открыта величайшая тайна, которой не знаешь ты. Представляется длинная-длинная галлюцинация и выключение в конце, как расстроенный телевизор. Хочется верить в другое – что есть место, где много людей, которые тебя любят и ждут. Или все же мешанина из чужих слов и картинок, ложных воспоминаний, заблуждений, отражений. Я много впитала. Бояться, наверное, нечего.
Демон ностальгии портит то, что называется настоящим – но ведь настоящего никакого и нет. Зато он дарит бессмертие, счастье фантазировать о прошлом. Существа без этих накоплений, наверное, растворяются после смерти быстрее, проваливаются в сито небытия мирно, ни за что не цепляясь. Нам же предстоит долгий синий мираж.
Все это, впрочем, неплохие опции. Если бы только мы могли выбирать.