Наконец он повернулся, взмахнул руками, и оркестр заиграл. Это был Бах, «Пустячок». Ничего особенного, Бах как Бах. Сыграли. Начали другую вещь. Кажется, Брамс, «Венгерский танец». Потом вальс-шутка Шостаковича. Но, несмотря на легкость исполняемых произведений, холод охватывал меня все сильнее. Я понимала, что это все прелюдия к основному действу.
Когда это началось, я не могу сказать. Я вдруг обнаружила себя погруженной в какое-то невообразимое месиво звуков. Это была какофония, музыкальный бред, звуковой мусор. Как будто куча гниющих отбросов обрушилась на меня, потому что от этой музыки прямо-таки тошнило, выворачивало наизнанку. Ничего более ужасного я никогда не слышала.
Я глянула на сцену. Муж стоял на самом краю сцены и играл на флейте. Но как он играл! Таким я его еще никогда не видела. Пальцы так и летали по клапанам, звуки сыпались с пулеметной скоростью, а то вдруг становились долгими и тягучими. Его тело извивалось немыслимым образом, ноги дергались, как от ударов током, а сам он раскачивался из стороны в сторону как маятник, с воодушевлением исторгая невообразимую музыку. Оркестр же помогал солисту. Старались изо всех скрипачи и трубачи, пианист и барабанщик. Каждый как будто играл свое, но в то же время все партии каким-то образом соотносились друг с другом. Происходящее складывалось в невообразимую, нереальную картину, в театрализованное представление, призванное вывести зрителя из себя. Что интересно, публика – и взрослые, и дети – сидели невозмутимо. Их лица были спокойны и равнодушны. Они как будто спали с открытыми глазами и не реагировали на немыслимое действо на сцене.
Не знаю, сколько продолжалось это испытание. Я закрыла глаза лишь на мгновение, а когда открыла их, то все уже закончилось. Музыка прекратилась. Герман стоял на краю сцены прямой, как прут. В одной руке его была зажата флейта, которая тускло сверкала в свете ламп. Он что-то сказал в зал, повернулся и, покачиваясь, ушел за кулисы. Тотчас же и зрители принялись вставать и выходить. Только оркестранты сидели и смотрели друг на друга, словно соображая, что же такое случилось.
Я с трудом встала и вышла из ложи. Еще издали я услышала крики и шум. Когда я спустилась, то замерла на лестнице. В фойе творилось нечто невообразимое. Я поначалу не сообразила, что происходит. Казалось, ожил кошмар из сна или сюрреалистичные образы сошли с картин Дали и Мунка. Все дети, которые только были в театре, бились в припадке. Кто-то смеялся истерически, кто-то рыдал не своим голосом, кто-то катался по полу, кто-то лежал в обмороке, у кого-то были судороги. Это была какая-то психическая эпидемия. Родители не знали, что делать. Кто-то пытался успокоить, другие искали телефон, а некоторых охватил столбняк. Я не стала здесь задерживаться, а бросилась к мужу.
Герман сидел в кабинете и смотрел в стену. Рядом на столе стояла початая бутылка коньяка. На меня он не обратил внимания и на обращения к нему не реагировал. Он был очень заторможен, как будто находился под воздействием лекарств. А на лице то и дело появлялась какая-то чужая, словно наклеенная, бледная шутовская, но очень грустная улыбка.
Я сказала ему про кошмар в фойе, спросила несколько раз, что произошло, но он не отвечал. Ворвался директор, начал кричать на Германа, а потом выскочил вон. Я решила, что будет лучше уйти из театра как можно скорее. Я помогла мужу одеться. Когда мы выходили, нас провожал весь персонал театра. К моему облегчению, эмоциональная вакханалия в фойе прекратилась. Зрители расходились по домам, и даже «Скорая», как говорили, никому не понадобилась.
До дома мы добрались на такси. Там с Германом случилась истерика. Я еще никогда не видела его в таком состоянии. Он матерился как сапожник, иногда переходил на немецкий, метался из угла в угол, как дикий зверь в клетке. Он достал бутылку водки, припрятанную в чулане, и стал пить прямо из горла. Несколько раз подбегал к телефону, заказывал разговор с Ленинградом, но там никто не отвечал. Тогда он заявил, что уезжает, и стал собирать вещи. Затолкал в два чемодана ноты, книги, одежду, полностью оделся, но вдруг свалился прямо в коридоре, как сломанная кукла.
Отходил он долго. Лежал в постели и почти ничего не ел. Только пил воду. Потом начал вставать. Ходил из угла в угол и что-то бормотал. Я ни о чем не спрашивала. Мне было достаточного того ужаса, что я пережила на концерте, и того, что видела в фойе. Я долго думала о том, что случилось в тот вечер в театре. Герман сочинил какое-то музыкальное произведение и сыграл его? И оно как-то подействовало на него и на зрителей, а в первую очередь на детей. Что же конкретно произошло? Я никак не могла этого понять, даже предположить, и от этого становилось еще страшнее.