Здесь гордиться нечем, но я скажу как есть. Я перерезал горло тем незнакомцам, не запыхавшись. Не каялся, не клял судьбу. Я тревожился об одном – что мог неправильно опознать лица. А после дела омыл руки, прибрал пару безделушек и чувствовал себя ловкачом, любимцем ночи. Почти самой важной шишкой на сраных болотах.
Я вернулся на третье утро. С обманчиво чистыми руками и свеженькой рубахой почти в размер. Со стороны и не приметишь, но в бурой мошне плотняком лежало серебро покойников – добавка к обещанной плате. Острог едва проснулся: медлительный дозор на стене щурился, провожая меня взглядом. Рослый дозорный в галерее подобрался к стрелку, пихнул его локтем. Прошептал тому на ухо что-то крайне любопытное – сонная рожа соседа вытянулась, и стрелок припал к ограждению, свесившись, чтобы меня разглядеть. Я остановился, задрал голову, и подмигнул со всей гадливостью, на которую был способен.
Послышался смешок. Точно любопытная, но испуганная крыса, стрелок спрятался за галереей. Но я спиной чуял, как за мной следят.
К Веледаге меня проводили от первых ворот. Он сидел в расшитой стеганке поверх ночных портков, болтал босой ногой возле сапога со шпорами и посматривал на свернутый листок. Из его кружки шел пар от гретого вина.
– Тебя опередила птаха, – голосом, скрипучим от долгого сна, произнес Веледага.
Скажу вам, что король болот, каким я его прозвал, имени своему не изменил. И в столь ранний час при нем на дозоре стояла троица увальней. Так-то считалось, что их пятеро, оттого и звались они Пятерней. Вон тот, что сейчас потирал глаза в углу, неуверенно посматривая в мою сторону – это Плюга. Некрасив, хоть в сравнении с Корягой все были красавцами, в меру туп, что я выяснил позже, и страшно азартен, на чем я не раз наварился.
– На то и нужны птахи, коли меня спросите, – я повел плечами. – А я для другого сгожусь.
Второй из Пятерни – Гарум-бо, большой человек с маленькими глазами, – звенел цепом, рассевшись при входе. Веледага поднял листок к глазам, будто позабыл, что ему доставила птица, и пересказал на свой лад:
– Тут говорят, что преставился старина Брусок.
Веледага страшно любил прозвища. С настоящими именами у него не ладилось. Третий из Пятерни – смуглый Кузул, метатель ножей и рано поседевший любитель вмазать санхала, рассеянно зачерпывал вино из котла.
Как вы помните, мой новенький наниматель приручил себе чудеса. Так сказывали. Глядя на Пятерню и самого Веледагу, я не спешил с выводами. Сами знаете, Рут Агванг не бросался в глаза, казался простаком и дурнем, а уж положа руку на сердце – чаще всего простым дурнем и был. Но дар оставался при нем.
– Верно говорят. – Я коротко кивнул.
– А вместе с ним преставился и братец, м-м, какова судьба! – Веледага оттопырил нижнюю губу, и Пятерня одобрительно загоготала.
Я переждал этот шквал дури. Коли меня спросите, стоило бы подхватить. Но, как будет видно дальше, Веледага ценил меня за другие таланты.
– Слыхал я, они теперь улыбаются. В два рта. То есть в четыре?
Я поджал губы. Есть своя легкость в ночной слепоте. Не всякую вещь полезно углядеть – как запомнится, потом во тьму не вернешь.
Вся Пятерня хохотала уже сдержаннее. Веледага прочертил пальцем под своим горлом, ровнехонько в том месте, куда я приучился бить со спины. Так, чтобы наверняка. Помните ту ночку в Горне, распоротую мою спину и ноющие ребра? Повторить такое захочется только полному дурню.
– Я тебя разглядел. – Веледага вдруг прикрыл глаза и расставил ладони шире, чуть не опрокинув кружку. – Отныне звать тебя…
Он, недолго помедлив, произнес два слова на эританском.
– Кабир-гата.
«Две Улыбки» – коли вам нужно знать, что имел он в виду.
Я ждал, что Пятерня снова прыснет. Но те молчали. Возможно, так звучит почтение на болотах – мертвецкая тишина.
Молчали мои покойники, оставленные по указу Веледаги. Молчали солдаты когорты, едва я подходил к костру. Только топь вела со мной беседы: квакши и скрипучие ивы, жужжащие гады и капель дождя. Звенели монеты – моя доля – в руках Веледаги.
Изредка он спрашивал:
– В чем твой секрет, Кабир-гата?
А я отвечал, будучи пьяным и трезвым. Безвредную, очевидную истину.
– Я воровал, едва оставил мамину титьку. А первого смотрителя облапошил к восьми годам.
От хорошего пойла числа менялись. Воровал я, выбравшись из матушкиной утробы, а смотрителя обвел без Коржа, к шести. Миленькое дельце: когда так много врешь, сам начинаешь себе верить.
Как вы уже смекнули, в эти-то годы и началась моя безбедная жизнь. Я спал на свежих простынях, и спал не один. Имена девиц или оставленных мной мертвецов, бывших подельников, случайных прохожих – все выметались из головы, гонимые искрицей, доступной выпивкой и всеми мыслимыми грехами. Я платил за это плевую цену – чужой кровью.