Ненависть моей матери к подаренным бесплатным оскорблениям перекидывалась на их дарителей. Но поскольку дарителей следовало любить, ненависть оказывалась под запретом. Она накапливалась, билась в истерике, искала выход и наконец находила единственного, на кого можно было напасть безнаказанно – маленького меня.
Именно такая комната, как эта отцовская гостевая, должна была быть у меня с самого детства. Почему у меня ее не было? Разве не должен любой малыш иметь право не только на черепа и кости, но и на любовь и красоту?
Вдруг я вспомнил то удивительное состояние в опере, куда я вместе с Аидой недавно пришел впервые в жизни. Там тоже меня окружала любовь – она струилась красотой пространства, красотой пришедших туда людей, звуками волшебного человеческого голоса.
Почему мама водила меня в цирк, но не водила в оперу? Зачем приучала меня к миру клеток, кнутов, барьеров? Окриков, запретов, ограничений. Жестокого насилия, безжалостного беспрекословного подчинения, абсолютного презрения к чувствам живых существ.
Неужели она не знала, что ребенок, насмотревшись этой дряни, потом сформирует свой мир именно из того, к чему привык, – из грубостей, унижений, плеток? Разве такой жизни хотела она для своего солнышка?
Сейчас, когда я оказался в потустороннем мире, детские обиды больше не тревожат. Но вот что любопытно: со времен разделения труда, образования мануфактуры, изобретения конвейерной ленты у человечества появилась возможность получать больше комфорта ценою гораздо меньших усилий. Человечество бешено разбогатело. Почему же тогда у человечества на дне его обширного кармана не нашлось несколько сраных медяков на оплату того, чтобы каждый маленький человек вне зависимости от возможностей и приоритетов его мамы узнал, что на свете существуют опера, театр, музей?
Почему этот мир умных и взрослых людей оставил маленькое существо наедине с неприглядной картиной бедности, подлости, склок, насилия, а также ежедневной, обыденной, повсеместной шизофренией?..
Какое право этот мир теперь имеет что-то от него хотеть? Например, нравственности, этики, миролюбия, психиатрического благополучия?
Неужели уделить в свое время внимание маленькому мальчику стоило бы обществу дороже, чем потом многие годы содержать для него тюрьму Ландсберг в Баварии – ту, в которой я впоследствии сидел?
Это невнимание к малышу можно объяснить только одним – нежеланием общества жить. Да, желанием погибнуть. От рук этого мальчика. Правда, в этот раз расчет не оправдался – мальчик убил не всех. Но это не проблема – мальчики продолжают рождаться.
Гостевая комната принадлежала не кому-то, а моему собственному отцу. Отец – мой, значит и комната – моя. Эта комната была лучше, чем нынешняя моя квартира, которая была моей лишь условно: СС скупо обставило ее по своему вкусу, а какой вкус может быть у казенных старух в панталонах.
Из гостиной доносилась тихая печальная фортепианная музыка. Это играл Тео – его пальцы перебегали по клавишам с удивительной быстротой.
Я совсем не любил Тео – считал его соперником и неблагодарным баловнем несправедливой судьбы. В те моменты, когда он хамил отцу, мне хотелось просто убить его: я никогда не позволил бы себе нахамить своему богу. По какому праву он позволяет себе то, что не могу позволить себе я?
Но в те минуты, когда Тео, чуть склонив голову набок, наигрывал на фортепиано свою печальную мелодию, мне хотелось подойти к нему, обнять, заплакать и сразу же быстро уйти из этого дома навсегда – чтобы никогда больше не омрачать жизнь Тео своим присутствием.
– Итак, это твоя комната, – с улыбкой сказала мне Рогнеда после того как служанка ушла. – Вот твоя кровать. Надеюсь, ты в ней поместишься?
– Конечно, – улыбнулся я в ответ.
– Ты так вырос… – сказала Рогнеда, мельком оглянувшись к двери. – Превратился в настоящего мужчину.
Она прикоснулась пальцами к моему лицу, и вдруг повела их по шее и груди.
– У тебя девушка есть?
– Уже пару часов как нет, – улыбнулся я.
– Да, ты теперь не тот маленький мальчик… – весело усмехнулась Рогнеда.
– Который ест из собачьей миски? – легко пошутил я.
Рогнеда сразу же прекратила ласки, помрачнела.
– Забудь, – сказала она. – Не надо вспоминать это…
Рогнеда выглядела заметно расстроенной, и я пожалел о своих словах.
Быстро попрощавшись, Рогнеда сразу же ушла – я даже не успел извиниться. Наверное, не случайно: какая-то другая часть меня и не собиралась извиняться – наоборот, она мстительно радовалась тому, что Рогнеда расстроилась.
Оставшись наконец один, я упал на кровать и раскинул руки. Я снова мысленно представил свою берлинскую квартиру: слепящий белый свет, светлый шкаф, из которого Аида достает сейчас свои вещи. Я был уверен, что она еще там. В этот момент я понял, что я идиот – надо немедленно выпрыгнуть из этой удобной кровати, оттолкнуть волшебную, никому не нужную красоту и как можно быстрее мчаться обратно в город…
Именно это я и сделал – вскочил и начал лихорадочно собираться. Я решил, что паду Аиде в ноги, буду целовать их, заливать слезами, просить прощения, плакать, плакать, плакать…