– Нет, Таня, нет! Не останавливай. Дай мне сказать. Чтобы знали они, что такое для человека дом, родина, родное поле, луг, река. У меня ведь, милые мои, никогда не было дома, отца, матери. Я ведь в казенном доме вырос, на казенной койке спал, казенный хлеб ел. И был у меня лишь один дом, дом-школа бабушки Дарьи. Да, большой крестьянский дом, обращенный в дом казенный. Все казенное. Все. Кругом. Всегда. И приезжал я в дом-школу гостем. Я гостем и остался. Что, не весело говорю? Меня ведь не только лишили отца, матери, земли, – я ведь не знаю святых чувств! Не знаю чувства дома – его у меня нет. Чувства родины – у меня ее нет. Я лишь гость. Я всю жизнь мечтал построить дом, но так и не построил. Я не чувствую даже, что я глава семьи, что я твой отец, Алексей!
– Что ты такое говоришь, – взмолилась Татьяна Владимировна.
– Эх, Таня! Спасибо тебе. Если у меня и есть семья, то только благодаря тебе. А я интернатик. Там отцов и матерей не было, и откуда мне знать и чувствовать то, чего никогда в моей жизни не было? Мне всегда удивительно было, что я, Алексей, отец твой и брата твоего Павла. Ты вот радуешься, что Настя родила тебе сына, а я…
– Да неужто ты не рад был? – воскликнула потрясенная Татьяна Владимировна. – Ты же цветы мне дарил. Какие слова говорил!
– Да рад был, рад, Таня! – Досада чувствовалась в его голосе. – Но как бы не так – не до глубины сердечной. Я как бы выучил урок. И исполнил выученное: все и всегда радуются рождению сына, и я порадовался. Но не было во мне истинной радости, счастья, восторга! Глядел я на тебя и был счастлив оттого, что ты счастлива. А то, что сын, что родился, потом – Павел… Ну и что? Родился и родился. Меня лишили этой радости, Таня! Истинной. Глубинной. Вспомни-ка, – обратился он к сыну, – с каким безразличием относился я к семейным праздникам, дням рождения, которые устраивала ваша мать! В моей детской жизни их не было. Я ничего не помню. Я помню только пелену дождя…
– Выходит, что и рождение внука не столь тронуло тебя?
На этот вопрос жены Борис только усмехнулся.
Настя и Алексей опять переглянулись и промолчали.
Алексей, переживший несколько тяжелых дней, с особым вниманием слушал отца.
Он пытался представить, что же чувствовал отец, когда счастливый порядок жизни его нарушился еще в детстве, и не на несколько дней, а на годы! На всю оставшуюся жизнь! И ему было не по себе от мысли, что порядок этот отцу уже не восстановить, как ни стремись и ни желай этого.
Настя же, положив свою добрую мягкую руку на плечо свекра, сказала о другом (словно знала, о чем думал сейчас Алексей, и не соглашалась с ним):
– И все-таки все хорошо, папа. Все будет лучше, чем было…
– Как странно и как хорошо ты говоришь, Настенька, – папа… И как мне хочется, чтобы у вас все было иначе. Нас же всех разогнали, распылили по земле бескрайней – целые деревни, целый народ! Не собрать, как ни пытайся! Не дайте это совершить с вами, милые мои…
– Пусть только попробуют! – Алексей свел брови.
– О! – засмеялся довольный отец. – Ты посмотри на него, Настя! Наш характер, заднегорский.
– Да уж! Хоть и родился он далеко-далеко, а заднегорское-то из него вовсю прет! И словечки наши все уже выучил, и интонации. И уж не тронь – вспыхивает…
Степан Егорович вышел из своей комнаты и, тяжело ступая, проследовал в ванную.
С минуту за столом все молчали.
– Папа, – нарушила неловкое молчание нетерпеливая Настя, – ты все еще не простил их? И деда моего? Может, в церковь сходим, свечки поставим. Исповедуемся. Отец Михаил у нас добрый батюшка, умный. Я по нему соскучилась. Я так давно не пела в церкви! Ты еще не слышал, как мы с мамой поем в церкви! Там это так чудно, торжественно звучит. И не хочется никого винить, проклинать…
– В алтаре этой церкви, Настенька, в тридцатые арестованных крестьян держали, прежде чем отправить куда подальше. И отца моего с матушкой, Захара, Евлампия, отца Никодима… Все там побывали. За церковными решетками. Святая камера…
И после этих слов свекра Настя поняла, что он не может простить.
– Эх, Настя, как бы я хотел забыть все, – опять сказал Борис, – и простить всех, как ты говоришь. Кабы не Татьяна Владимировна, то, наверное, давно бы в тюрьме сгнил. Да не пугайся ты, не злобный я. Я даже благодарен им, Валенковым твоим. Да, да, хотя бы за то, что ты, Настенька, выросла в семье, где был отец и мать. Стало быть, и у ваших детей, внуков моих, все ладно будет, – дом, семья, а не казенная койка.
– Тогда уж и вам спасибо, – поблагодарила Настя, целуя Алексея.
– За него ты не меня благодари – ее! – Он кивнул на Татьяну Владимировну. – Да, да, Настенька, это она создала нашу семью. Это она меня, интернатика беспутного, учила уму-разуму…
Из ванной комнаты вышел Степан Егорович и, ни на кого не глядя, прошел к себе. С минуту опять все молчали. Борис проводил родственничка недобрым взглядом.
– Расходился. Не спится ему, не лежится…
– Все-таки не любите вы его, – с грустью сказала Настя. – Вы и отца моего не любите. А мне кажется, он другой. А за что вы его… – Она осеклась, поняв, что спросила глупость.
Борис усмехнулся: