Город как-то разом запарил, взбодрился, гулко покрикивая гудками машин, забегал быстрее и крепче спал, рано гася окна. Витька полюбил ходить на речушку, что виляла в деревянной путанице окраин, унося людской срам. Речушка была заросшая, захламленная сором, иной раз пованивала, но за себя боролась, очищались и в середине была светла. Под ивами, у воды, было укромно и тихо. Рядом стояли блочные пятиэтажные дома, потихоньку проникающие на окраины, мостились в геометрическом порядке скамейки и беседки. Недремлющий глаз общественного мнения выживал отсюда слободских алкашей, привыкших к тому, что каждая скамейка родная. Трепыхалось на балконах белье, какое любая старуха в деревянных домах сочла бы за позор чужим людям показать, ребятишки мяч гоняли, в общем, освоился, обжился народ.
Витька, минуя асфальт, переулками пробирался на речку и часами сидел где-нибудь на бережку, строгая ножиком палку, лежал на опавших листьях, подперев голову и глядя, как полощет длинные пряди водяной травы, а то воображал, что если, мол, построить дамбу, запрудить речку да пустить карасей, глядишь, — и рыбалка была бы. В грязной низине текла своя жизнь. Посиживали под кустами компании, бродили старушки с палками и мешками, собирали посуду, добирая копейки к пенсии, бегали, роясь в мусоре, тощие собачонки. Чистый народ из больших домов речкой брезговал и детей на нее не пускал: дескать, там сплошь зараза. Что характерно, из деревянных домов тоже ребятишек на речку не пускали: говорили, что там водяной живет. И рядом была людная, шумная улица, по которой вечерами катили набитые троллейбусы, перевозя из окраинных общежитий в центр, на танцы, расфуфыренных, толстоногих и курносых горожанок в первом поколении, двинувшихся завоевывать себе жизнь и инженеров в мужья.
А Витька на речке время убивал. Жил он это время вяло. Опять чуть в загул не ушел, но тут, к уборке огородов, вернулась Любка. Приехала со стройки похудевшая, закопченная от загара, еще больше глазастая и какая-то чужая, не та, в которую камешками кидать можно. Да не одна приехала, а с типом. Тип ей чемодан во двор внес и до сумерек сидел в доме.
Тип ушел по темноте, и Витька провожал его до самой остановки, присматривался, но не пристал, оробел чего-то. Не то чтобы испугался. Тип был здоровый, правда, чуть потоньше Витьки в кости, но ростом повыше и с белозубой, ничего не боящейся улыбочкой. Витьку как холодной водой облило, что Любка совсем на себя не похожая сделалась. То была прямо родная, а тут что-то в ней появилось новое. И он, Витька, в ухорезе, которого Любка с собой привела, старался эту перемену отгадать, подозревая, конечно, худшее.
Пришел он домой и стал этой переменой мучаться. То порывался идти к Сорокиным, требовать объяснений, но не шел, только яростно чесался и морщил лоб. На следующее утро увидел Любку во дворе, та обруч крутила, развивала, значит, себе талию. Любка тоже увидела его и даже обрадовалась, но обрадовалась, — и Витька сразу это понял, — как человек, все забывший и прошлое сводящий к нестоящему пустяку, оттого что настоящее ему все застит. Поговорили про то, про се. Витька Любку глазами ест, а она ему улыбается, будто насмешку строит.
К обеду приехал на «Жигулях» тот тип, и они с Любкой укатили.
Так и пошло изо дня в день. Придет Любка с занятий, нарядится и упорхнет. И поздно, к полуночи, воровато прожурчит в переулке мотор. Витька выглянет — а они сидят в машине, и чего делают — не понять. Потом хлопнет дверца, рассыплется Любкин смех, и теперь уже победно, не таясь, взревет «Жигуль» и укатит вперевалку по ухабам.
Витька совсем с катушек сошел. Вдруг ворвется к отцу и давай его трясти:
— Батя, давай машину купим!
— Денег нету, — бурчит старик. — Скорый какой — машину!
Витька дернет себя за волосы, выскочит, опять просунется в дверь:
— Давай тогда, — кричит, — мотоцикл купим!