Отгуляв свои законные, Витька устроился на станцию, в багажное отделение грузчиком. По двенадцать часов в ночь через сутки. То есть, и тут потакнул безалаберному и разнузданному своему нраву. Уж лучше он отработает на четыре часика больше, чем всякий дисциплинированный серьезный человек, да чтоб потом сутки можно лежать и пузо чесать. Не любил он всяких расписаний и радовался оттого, что работать надо было по ночам — вроде уж не работа, а забава. Когда и попотеть приходилось, конечно, но это его не пугало. От здорового физического труда и усердных родительских забот он быстро пошел вширь. За Любкой скучал. Сядет на крыльцо, подопрет кулаком подбородок, посмотрит мутно по-над огородами, где качаются желтыми фонарями подсолнухи, подумает: «А что там моя Любка?» Вздохнет, почешется и опять вздохнет. Скуки ради начал он опять похаживать к Копцову, в картишки поигрывать.
Копцов же вился вокруг него, не чуя ног, и был ему страшно рад. То ли впрямь Витька ему глянулся, то ли был у него подлый план сбить парня на плохую дорожку. Подсовывал ему Копцов разных бабенок, но Витьке они не глянулись.
— У-у-у! Вот это зацепила она тебя, — хихикал Копцов, обнимая его за плечи, заглядывая в глаза и масляно жмурясь. — За жабру тебя взяла, а? Да я тебе таких — вагон!
— Не надо мне их! — отмахивался Витька. — Ты лучше, Тимофеич, скажи, бывает у тебя недоумение?
Копцов пучил глаза, закусывал губу, тужился, изображая задумчивость, и кивал: да, мол, Витя, что есть, то есть.
— Вот и у меня, — узил глаза Витька, — что-то будто у меня вынули, Тимофеич.
— Что с нашим братом делают! — всплескивал руками Копцов. — Что делают! Непостижимое! У меня, Витя, тоже любовь была…
Застольные бабы от таких речей басом хохотали, Копцов на них сердился и топал ногой, багровея. На подлость он был горазд, но под хмельком тоже любил поговорить про тонкие вещества до дрожания в голосе и слезы.
Народ у него собирался один к одному, как грибы под той осиной, на которой Каин висел. Приходили с барахлом, уходили врозь и тихо, как бы пьяны ни были. Копцов меж ними мелким бесом вился, но, как видно, не любил, и даже ненавидел тайком. Наверно, потому он Витьку и привечал, что чувствовал в нем бесхитростного человека. Подлости с подлостью тяжело жить, известное дело. Она простоту любит, голубит ее, над ней ставит опыты и перед ней кается. Любил Копцов с Витькой далекие разговоры заводить.
— Вот, — говорит, — Витя, не любят меня тут, брезгуют. А за что, спроси? За то, что я закон преступаю. А людишки эти за заборами что — лучше меня, думаешь? Да они в мыслях, может, во сто крат хуже моего, но боятся до икоты, трусы то есть, а я честен. Я воровским делом ведаю. Я с открытым забралом иду. И наказуем буду. Но в мыслях-то подлости не держу! Она вся наруже! Так кто из нас подлее? Ведь им только волю дай, только лиши их страха, да они такого натворят, такого натворят! Они, может, только и ждут, когда объявится кто-нибудь, кто скажет им, что подлость их отныне будет в закон введена. Они подличать боятся, потому что им нужно, чтобы подлость была в законе. Вот кто страшен-то, а не я! Не дай бог, будет такой закон, — да они всех вокруг переедят, а потом друг из друга кровь выпьют! А меня они ненавидят, потому что завидуют. Сами бы так хотели, да кишка тонка!
— Не понимаю я этого, Тимофеич, — говорит Витька, вспоминая свое, светлеет и уходит глазами.
— Да ты и вправду блажной! — в сердцах восклицал Копцов. — Здоровый, а как ребенок! Баб тебе гоню, не хочешь! Чего ж тебе надо?
— Не знаю, — отвечал Витька. — А если б что сбылось, значит, так тому и быть. Этого и хочется, значит.
— Ду-урак! — кипятился Копцов, ничего не понимая и от непонимания злясь.
Витька скучал и вдруг, ни с того, ни с сего, принимался безобразить. Глаза загорались кошачьим шальным блеском, отлетал стул и флотские клеши писали кренделя под гитару, тяжко грохотали по полу каблуки, шлепали ладони, и тут уж было его не остановить. Если начал, значит, будет содом, — свист, безобразие, оборванные юбки и свороченные набок носы. Копцов в такие минуты на Витьку смотрел с обожанием и со злостью, мял себе ладонью физиономию, хлопал по толстым коленям. Ведь такая силища, не знающая страха, а дураку досталась. Эх, взнуздать бы да плеткой, плеткой! В общем, смотрел, как купец на чужой товар.
Уже крались ленивые дни осени, наполненные суховатым шуршанием желтеющей листвы, вялой от усталости долгого лета, ежились по утрам лужи, и у собак стала видна душа, отлетая клубочками белого пара в выстуженную утренниками стынь обветшалых небес.