– Звали нашего соседа Такая. Не могу объяснить, что влекло его к нам. Отец его очень уважал, но отец выпивал, а японец был трезвенником. Тем не менее они почти каждый вечер сходились для разговора. Отец живо схватывал японский язык, наш друг сносно объяснялся по-русски, научился, видимо, у старожилов. Когда отца не было дома, Такая принимался помогать маме по хозяйству: воды наносит, дров наколет. А то затевал с нами игры. Ему было лет тридцать, у них с женой подрастало двое маленьких детей. Жену его мы видели редко, она казалась нам замкнутой, стеснительной. Она сидела дома, ее могла угнетать обида, что нам он уделяет больше внимания, чем собственным детям.
Мама у нас часто прибаливала, и Такая стал ее лечить. Он приносил свои лекарства, снадобья, ухаживал за нашей мамой, как за родной, и, надо сказать, вылечил. Всех он нас лечил от разных хворей, и лучшего врача нам не нужно было. Если случалось мне выполнять какое-нибудь мамино задание, мой друг спешил на помощь. Часто мама меня посылала за молоком, а идти надо было далеко, на самый край поселка. Такая сажал меня на велосипед, и мы оборачивались в два счета. Случалось, отец долго не приходил с работы, и мама меня посылала за ним. Я бежала к своему японцу, и мы вместе шли на поиски. Обычно мы знали места, где компания собиралась пображничать и сыграть в карты. Чаще всего мы появлялись в самый азартный момент, но отец никогда не перечил нам. Будучи человеком не очень сдержанным, он тем не менее ни разу не позволил какой-либо бестактности или грубости в адрес нашего соседа.
Такая стал для нашей семьи близким другом, и самым горьким для меня в ту пору стал день, когда я узнала, что он уехал. Ему так не хотелось уезжать, последнее время он приходил к нам грустный, как-то смущенно улыбался, будто виноват был в чем. Мы все разделяли его печаль, а я, слушая постоянные разговоры о репатриации, со страхом ждала часа разлуки. У меня была старшая сестра, два брата, они любили меня, я питала к ним искренние чувства родства, но привязанность к соседу была иной, какой-то новой. Детским сердцем я осознавала какую-то роковую несправедливость в том, что нашего соседа должны увезти. Обычно японцам сообщали день отъезда, а нашего соседа увезли ночью, так скоро, что он с нами даже не попрощался. Узнав об этом, я разрыдалась. Ревела я целый день, и меня дома никто не мог утешить и успокоить. Конечно, то были детские слезы, но я не стыжусь их и не отрекаюсь от них.
Всех односельчан поразила другая разлука, случившаяся в те дни. Недалеко от нас проживала семья, где было семеро детей. Отец у них был русский, из старопоселенцев, а мать – японка. Мы знали, что отец со старшими сыновьями останется в поселке, а мать с младшими детьми уедет в Японию. Я помню, с какой жалостью говорили про них, как недоумевали, почему такую большую семью надо разрывать, разлучать братьев и сестер, мужа с женой, отца и мать с детьми. Старшие сыновья уже были большими, мать хотела забрать с собою лишь пятнадцатилетнего, очень похожего на отца. Но уехать ему не разрешили. Кто был виноват в той драме, не знаю, но понимаю, каким тяжелым камнем она легла на душу и тем, кто остался, и тем, кто уехал. Увозили мать с младшими, как и других, ночью. Однако нашлись в поселке люди, движимые сочувствием или любопытством, которые пошли посмотреть сцену прощания. Они потом рассказывали, как жена и дети упали перед отцом на колени и замерли. Он поднял их, поцеловал трижды всех по русскому обычаю, и пошли они с узелками на катер. Не вообразить никому из нас, что было у них на душе, только расстались они молча, покорно, никто не взвыл, не забился в истерике. Долго потом отец с сыновьями стоял на ночном берегу. Давно стих катер, пропали огни в тумане, а они все стояли у пролива, как статуи.