– Похвально! – одобрительно отозвался боец, радуясь в душе, что нашел отмычку к своему нежданному седоку. – Малец и должен уметь взнуздать коня… Теперь, Виташка, будешь у меня за помощника. А то совсем зачухался дядька Матюха. Он – и возница, и лекарь, и интендант, и сам себе воинский начальник!
– А я, дядя, и верхом умею кататься на лошадях, – веселее уже продолжал мальчик, все еще вздрагивая от внутренних рыданий. – На Синице катался… А у нее жеребенок был Селезень. Хоро-оший такой, с белой лыской на мордочке!
– Где ж это ты, малец, катался? – для поддержания разговора спросил Сидоркин с преувеличенной заинтересованностью. – Поди, небось, у деда в деревне?
Витя-Виташка крутнул шеей:
– Не-е… У папки на заставе. Он командиром там был.
– Выходит, што ты, Виташка, топаешь от самой границы?! – ужаснулся боец.
– Ага… Только сперва мы с мамой ехали на машине, потом ее разбомбили на мосту.
– Да, малец, – сокрушенно качал головой Сидоркин, – што и говорить, хлебнул, хлебнул ты лиха.
Но, памятуя, что надо как-то отвлечь мальчишку от думы об убитой матери, боец с наигранной веселинкой в голосе продолжил начатый разговор о лошадях:
– А у меня, Виташка, два мерина вот. Однодеревенцы мы! С правой руки саврасого кличут – Кобчиком, миляга безответная, а не лошадь. А корноухого чубарого величают – Ударником. По пачпорту. А по-деревенски – Архиерей. Прохиндей из прохиндеев, за которым глаз да и глаз надоть держать востро.
Мальчишку боец решил при первой возможности определить вместе с ранеными и медсанбат. «А там, – думал он, – знают, как и куда переправить бедолагу подальше от войны…»
Знойным августовским полднем давно не мазаная милосердная карета с журавлиным курлыканьем наконец вкатила в дымный город, который был хорошо знаком как вознице, так и его однодеревенцам. Еще совсем недавно они доставляли сюда на базар новинских мужиков и баб. Санным первопутком с березовыми метлами и дровами-швырком, летом – с банными вениками и огородным овощем. А когда чубарый ходил еще в помощниках производителя, то часто привозил сюда и колхозное начальство на колготные шабаши. И как бы в тот день ни напились в дороге возница и седоки, будь хоть ночь-заполночь, привозил их к себе в деревню, и каждого в свое подоконие…
– Чубарые, саврасые, не подведите, родимые! – осипшим голосом вопил боец, зачумленно гоня лошадей по булыжной мостовой горящего города. – Щас, маткин берег, проскочим мост – считайте, все живы!
Последние слова относились уже к стонущим раненым под брезентовым пологом. Чтобы те, через все свои страдания, превозмогли эту бешеную гонку.
Разномастные, словно бы понимая тревогу своего возницы, выкладывались из последних сил. У чубарого с передней ноги слетела хлябавшая подкова. Описав высокую дугу в чадном воздухе, она канула в жаркое кострище догорающего деревянного дома. Через раскованное копыто булыжная мостовая, видно, обухом жахала ему между ушей, но он продолжал скакать в мах с саврасым. Лошади дико всхрапывали, роняя из оскаленных морд горклую пену, которая желтыми клочьями потом еще долго летела следом за матюхинской каретой. Не выдержать бы им такой гонки – в конце концов запаленно рухнули бы на мостовую, не попади они в затор при въезде на площадь перед крепостной зубчатой стеной.
Исконный российский тракт, ведущий на мост под большую сводчатую арку, был запружен автобусами, грузовиками, повозками, в которых ехали «эвакуированные» (слово-то какое, враз и не выскажешь: век бы его не знать…) и тяжелораненые бойцы. И, как бурливая вода заполняет пустоты между бревен во время заломов на реке, остановившийся транспорт вплотную обтекала гомозившая лавина беженцев.
Перед храпевшими в страшном оскале мордами разгоряченных лошадей встал телеграфным столбом боец-верзила с запекшейся от крови марлевой повязкой на голове. На такой же марлевой помоче у него безжизненно висела перед грудью левая рука, забинтованная выше локтя. На здоровом плече висела на ремне винтовка.
– Куда прешь, дубовая твоя башка? – басил он гневливо на возницу. – Мост взорван, а ты, холера тебя возьми, прешь на людей! – И как бы стал, возмущаясь, жаловаться ему: – Свои ж взорвали… Да ведь это ж – измена! Расстреливать надо таких торопыг! – И его голос захлебнулся в нарастающем невообразимом шуме и гомоне площади.
Не в силах перекрыть матерные выкрики шоферов, издерганных суматошной неразберихой, взвывали в перегазовках моторы, гудели в надрыве сигнальные рожки, сажая аккумуляторы. Дико ржали разгоряченные лошади. Трубно ревели истомившиеся от жажды недоенные коровы, навьюченные через спины домашним скарбом. На разные голоса проклинали все и вся бойцы, попавшие в большую западню. Причитали, плакали старики, женщины, дети.
– Содом и гоморра да и только, Виташка, – потерянно бормотал возница, как бы спрашивая своего седока-помощника: как быть им теперь?
Мальчик только крутил исхудалой шеей, будто испуганный петушок. Он даже не решался заплакать.
– Чего стоим, земляк? – донесся немощный голос раненого из-под брезентового полога повозки.