– Ну, Архиерей, ну, брат, коли помнишь свой дом, так и быть, нарощу тебе обкарнанные прядалки! Пришью сыромятью к ним кожины от старого гужа, и любо-дорого будя лицезреть на тебя, выдвиженца нашего белогривого!
И коновал Артюха хотел исправить свою весеннюю промашку с похмела – довести «до ума» холощение чубарого. Но за норовистого вольнолюбца горой встали новинские мужики:
– Сняту голову – дважды не секут!..
Так и остался новинский чубарый одноятровым жеребцом до скончания отмерянного ему, бессловесной твари, Вседержателем нашим, веку. И ходил все в той же ипостаси новинского пробника в помощниках производителя Буяна по умножению тяглового поголовья на радость мурашам-человекам. А на его не очень-то веселое житье-бытье первой лошади чистых колхозных кровей, в деревне теперь уже навсегда утвердилась язвительная притча. Как не заладится что-то в судьбине у мужика, он непременно с горечью помянет его, Ударника-Архиерея, присловием, сказанным с тягучей позевотой рыжебородым Срамным Сводником:
– Эхма… жизня… колхозная… Пошла-поехала родимая, како у нашего Ударника-Архиерея: все по зубам да по зубам!
И ходил ополовиненный чубарый пробник мало-долго, пока на грешней земле не разверзлась Великая человеческая бойня, которая начисто вымела из Новин вместе с мужиками, дельными и недоделанными, и всех жеребцов, кладенных и недокладенных. На ней всё и вся годилось для огуречного счету…
…Чихая последними понюшками бензина, у обочин дорог сдыхали автобусы, грузовики, танки. А пара разномастных – чубарый с саврасым – где галопом, где рысью, где шагом плелись от усталости, все везли и везли на восход солнца тяжелую казенную фуру, приспособленную под санитарную карету. И ее возница, боец Матвей Сидоркин уже давно не знал, где его часть с походной кухней и полевым лазаретом. Несколько раз он выезжал лесными дорогами из окружений. То затор на дороге – стой жди. То мост разбомлен – ищи объезд. Прикатит в город или большое село, где по его разумлению должен был находиться медсанбат или лазарет, тычется в двери, как назойливая осенняя муха в стекло, куда бы сдать своих раненых на излечение, а там уже – свернулись и отбыли.
И отовсюду его гнали чуть ли не взашей:
– Поторапливайся, солдат, раз на ходу. – И руками машут в одну и ту же сторону, на восход солнца.
– Што, маткин берег – батькин край, в той стороне, куда вы мне кажете, и конца не будя нашей земли? – пробовал было возмутиться затурканный боец. Но он понимал: надо поспешать, если не хочешь быть смятым танками или в упор расстрелянным мотоциклистами-автоматчиками.
Так и катил себе дальше на восход солнца многострадальний матюханский ковчег с ранеными. А следом за ним, наступая на запятки, грохотала передовая, грозясь накрыть огненный валом все живое – вместе с возницей и его разномастными однодеревенцами.
Рядовой Матюха, после того, как от него сбежал краснощекий фельдшер со своей санитарной сумкой с красным крестом (в заторе пошел узнать, как и что на переправе, да так и не вернулся: то ли подался с концами к неприятелю сдаваться, то ли затерялся с отступающими – потопал, ничем не обремененный, подальше от войны), остался с ранеными и за ездового, и за лекаря, и за интенданта. Он был над ними и над собой – сам себе воинский начальник! Как мог лечил раненых: у ручьев менял холодные компрессы, к гноившимся ранам прикладывал подорожник, благо стояло лето. Сам и провиант добывал: выпрашивал у добросердных солдаток. И на том спасибо, хоть в этом ему отказа не было.
Но однажды через свое доброхотство к раненым он нахлебался и стыдобы. Проезжая через покинутую жителями деревеньку, Сидоркин решил побаловать их чем-то мясным. И ведро для варева было – висело на дышле позади фуры. Дело оставалось за малым: на чьем-то бесхозном подворье изловить курицу или петуха. И тут, как нарочно, с одного заулка овечка подала голос: дядя, не проезжай, мол, мимо! И вот, зная, что через час-другой все тут достанется неприятелю, боец, долго не раздумывая, придержал своих разномастных в подоконий под березами и воровски шастнул в скрипучую калитку.
Овечка хотя и сама напросилась на мародерство, но при виде чужого во дворе перепуганно шарахнулась в угол пристроя-дровяника. Там-то и обратал ее в охапку злоумышленник. И только было крутнулся, чтобы задать стрекача с заулка, как был приперт к тыну большим печным рогачем. Его держала, как ружье, наперевес худущая старушонка с распущенными сивыми космами. Пуча от натуги немигающие выцветшие от времени глазки, грозная воительница напирала на вересковый чернь всем своим тщедушным телом, трепыхавшим под свободной грубой исподницей.
– Эть, как красиво стражишь ты свою землю от супостатов? Тать не тать, да на ту же стать… Бесстыжие твои зенки! – кудахтала она. И, видимо, для большего устрашения притоптывала босыми ногами по выбитому скотиной лужку.