«Конечно, все дело в том, под каким углом смотришь эту кинокартину, – писал М. Стуруа. – То, что X. Шеве показалось ворошением прошлого, нам кажется предупреждением на будущее; то, что X. Шеве называет раздуванием антигерманских настроений, мы считаем непримиримостью к фашизму, к нацизму. Ведь не будь третьего рейха, не было бы «Третьего тайма»!
X. Шеве пишет, что к авторам кинофильма «Третий тайм» следовало бы применить советский закон, карающий пропаганду войны. Но разве не ясно, что весь пафос фильма – гневное обличение тех сил, которые навязали человечеству преступную бойню?! К сожалению, в Западной Германии нет аналогичного закона, а он там нужен, пожалуй, больше, чем где-либо. Он нужен там не только для того, чтобы накладывать вето на фильмы вроде «Ночь спустилась над Готенхофеном» или «Черт играет на балалайке», которые в действительности разжигают антисоветские настроения, а для того, чтобы обуздать людей, готовящих человечеству «четвертый тайм» с применением ракетно-ядерного оружия.
X. Шеве охвачен беспокойством за души молодежи. «Зачем бередить старые раны, зачем оживлять старую ненависть и отравлять ею юные души!» – восклицает он. Уж не потому ли в западгерманских учебниках эпоха нацизма умещается на полустраничке, а послевоенная молодежь в ФРГ не верит, что преступления гитлеровских извергов действительно имели место? Такое забвение хуже всякой ненависти, такое забвение, если хотите, тоже пропаганда войны! Те, кто культивирует его, делают это вполне умышленно: они готовят для погруженных в забвение новых поколений западногерманской молодежи тяжелое пробуждение в атмосфере реваншизма.
Вот против чего надо бить тревогу, не вынимая судейского свистка изо рта, коллега Шеве!»
И эта публикация тоже ведь уже давняя – еще два десятилетия отшагало человечество, но каждая ее строка читается сегодня и с большей тревогой и с более острым, чем двадцать лет назад, ощущением нависшей над человечеством опасности.
6
Матч, сыгранный в Киеве в июне 1942 года, являет собой классический образец слияния – на вершине трагического – героя и толпы. Такое слияние – постоянное искомое футбола. Незачем строить грандиозные амфитеатры современности, если им суждено пустовать или заполняться толпой случайной, принужденной, безразличной к тому, что происходит на футбольном поле. Трибуны заполняют люди небезразличные – до пристрастности взволнованные и эмоциональные. Каким унынием веет от оголенных, сиротских трибун; как должно быть тяжело играть и футболистам; лучше бы уж их и вовсе не было, вздымающихся вверх громад со всех четырех сторон зеленого поля.
Но все развивается, изменился вместе с жизнью и футбольный болельщик, завсегдатай стадионов. Московский зритель, которого я знаю с первых послевоенных лет, всегда отличался завидной объективностью. Привязанность к своему клубу – а она всегда незримо делила стадион – не ослепляла зрителей, не лишала их трезвости и справедливого взгляда на происходящее, не оборачивалась неистовством, не будила слепых и необузданных страстей. Привязанность к футболу своей страны не мешала справедливо оценивать мастерство зарубежных команд, награждать их футболистов громом аплодисментов, а не угрюмым или досадливым молчанием.
Даже и большие города с одной командой – командой – фаворитом города и республики – могли похвалиться благородством и справедливостью зрителей. Таков был и зритель моего довоенного города, зритель Киева тридцатых годов, привязанный душой к динамовцам, влюбленный в того же Николая Трусевича, Шеготского, Кузьменко, Шиловского, Клименко, Идзковского и других и нисколько не изменявший им, когда отдавал свое сердце футболистам со звучными, непривычными именами, явившимися из страны басков.
Болельщик любил, но не был фанатом. При всей привязанности к футболу, к своей команде он и представить себе не мог, что футболом можно ограничить жизненные интересы, цели и мечты.
Не по-бразильски сдержанный Теле Сантана, знающий футбол как немногие, в прошлом – один из лучших нападающих своей страны, дорожащий интересом народа к футболу, с тревогой наблюдал за тем, как менялся болельщик нового времени. «Я заметил, что игра стала для многих чем-то вроде религии, – сказал он, – но для меня она всегда останется искусством». В этих простых словах, в сопоставлении религии и искусства, заключен огромный смысл. Отношение к игре как к искусству непременно предполагает и высшую объективность и справедливость, и благородную сдержанность, и осмысленную, всепроникающую человечность; религия, слепая вера, допускает тот разгул темных страстей, ту фанатическую исступленность, которые не раз уже бывали причиной трагедий на стадионах.