Причем реакция у всех одинаковая и искренняя — больше всего в жизни они боятся попасть «на подвал» к «своим». Не «укропов» страшатся, не америкосов, а своих. Ибо знают, что происходит и к чему может привести нахождение «на подвале». Поэтому почти всегда испытывают панику.

Пётр Никитич всегда с интересом наблюдал за этой сценой: люди менялись, а сюжет один и тот же. Иногда и вовсе попадали невинные люди, которых соседи, в лучших традициях 1930-х годов, оклеветали. Дед еще удивлялся, какой живучий этот сталинский ген анонимок и стукачества. Частенько невиновных узников избивали до полусмерти, бывает, пытали рядом в комнатке — руки и ноги протыкали ножом, и истекал медленно человек кровью. И когда совсем падал обессиленный — соглашался с любым обвинением, лишь бы вытащили его отсюда. А один раз дед слышал, как одного полноватого пленника, который соизволил выразить недовольство в свободной республике, порешили. Слышал, как охранники между собой судачили, что, мол, всадили пулю в башку, чтобы меньше трындел. Сколько таких расстреляли на Донбассе — не счесть. И нет у них могилок, и нет им после смерти покоя.

Поток заключенных не кончался, а вот на допросы деда больше не вызывали. Он даже заскучал. Выводили его на прогулку — на дворе поставили буржуйку, а от нее тянулось два заборчика с узкой дорожкой. Там арестанты и разминали ноги.

Наступила весна. Птицы бойко пели, перелетая с ветки на ветку. Первая зелень с трудом пробивалась сквозь набухшие почки. Воздух был удивительно свеж, всё словно радовалось теплу, мягкому дуновению ветерка.

— Слышь, Колюнчик, — обратился дед к одному из охранников. — А что в городе происходит? Ильич как там, буянит?

— Кто? Ильич? — ответил Колюнчик. — Так его уже третий месяц как сняли. Помнишь, я тебя вечером на допрос привозил? Так ото на следующий день и сняли.

— За что так с ним? — спросил старик.

— Решил, гад, нам сухой закон устроить, так его самого кинули «на подвал». А потом люди говорят, что расстреляли суку: на «укропов» работал, падла. Теперь у нас другой комендант, уже третий по счету, — процедил охранник.

— На «укропов», говоришь. Эвоно как. Революция пожрала свое дитя, — сумрачно проговорил Никитич.

— Кого пожрало? — удивился Колюнчик.

— Кого? Кого? Деда моего, — съехидничал дед, а потом попросил: — Принеси-ка мне бумагу с ручкой, буду прошение писать.

И написал. Так, мол, и так: запроданец хунты Ильич совершал свои циничные действия и скрывал настоящих шпионов, обвиняя ни в чем не повинных людей. Один из них — Пётр Никитич, собственной персоной, искренно верящий в лучшую жизнь, которой у него не было. И дата с подписью.

Более честное окончание письма тяжело придумать. Поэтому старик аккуратно сложил послание, передал его Колюнчику и даже внезапно перекрестил его. Получив крестное знамение, охранник удивленно хмыкнул, поднял глаза вверх, мол, не подведу, и поплелся относить прошение в исполком.

Через неделю деда выпустили. Он вышел из ворот ДОСААФа, почесал седую голову и пошлепал в сторону автовокзала. Но возвращаться домой не стал. В брюках были зашиты деньги, сбережения на дорогу, никто их не обнаружил. Поэтому старик купил билет до Харькова, но маршрут оказался больно мудреный: автобус направлялся из Луганска до Ровенек, потом в российское Гуково, затем в Воронежскую область, далее в Белгород, где нужно было пересаживаться на другой автобус и ехать в официальную Украину. Дорога заняла почти сутки — на приграничных постах детальный досмотр.

Преодолев этот путь, Никитич устремился в Одессу. Теплым апрельским днем дед шел по улице со звучным названием Бабушкина. Дорога вела в углубление, над ним — мост, по которому курсировали трамваи. Дальше подъем и опять небольшой спуск. Еще пять минут старческого хода — и нога ровеньковского старожила ступила на песок Золотого берега, продавливая в нем вмятины. Впереди виднелось скомканное полотно сине-зеленого моря, в складках извилистых волн, измазанное взбитыми сливками белой и пушистой пены. Старик медленно, как в старых черно-белых фильмах, шел к кромке берега. Волны накатывали одна на другую, с яростным шумом бросаясь на свою предшественницу, разбивались вдребезги, и осколки мутных капель разлетались на ветру. Чайка пролетела над головой. Старик заулыбался, как ребенок.

— Вот уже не думал, что птица вызовет такой восторг. Никогда не видел чаек, — сказал сам себе дед.

Окружение человека — местная природа, животные — в какой-то момент становится частью его личности. Даже больше — сознания. Оно делится на сотню осколков, неких капсул с частицами осознания самого себя. Комбинация всего этого и есть человек.

— Я. Я. Я… — не находил слов старик.

Он присел. Руками схватил песок и разминал его, словно хотел выжать песочное масло. По лицу Никитича текли слезы, каждая, разгоняясь по морщинистому лицу, выбирая путь между складок, устремлялась под силой тяжести вниз, а там падала на песчинки, оставляя маленькие мокрые пятна.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги