Не любит он таких резких слов, но, когда стоит вопрос об искусстве, о порядочности, а дело заходит столь далеко, — приходится.
…«Светлейший» ушел, и Борис Михайлович поспешил в гостиную.
Там за столом уже сидели Саша с мужем, мама, Михаил.
Обед в семье Кустодиевых всегда проходил весело. Вот и сегодня Михаил подшучивал над Василием Кастальским. Саша весело смеялась.
А после обеда Екатерина Прохоровна пробежала своими маленькими, уже сморщенными руками по клавишам пианино, и Борис Михайлович запел приятным тенором:
Остальные подпевали. Все было как в старые времена в Астрахани. «Клан Кустодиевых» жив! За этим негромким пением, за простой и печальной мелодией чувствовалась общность людей, скрепленных не просто родственными чувствами, но чем-то гораздо бóльшим.
После обеда оба брата отправились в мастерскую. «Попозируй мне, — попросил Борис Михайлович, — хочется закончить портрет князя, а одежду и кресло можно писать и без него». В искусстве он был «запойный» — дорожил первым, непосредственным впечатлением, верил, что только быстрая работа дает жизнь картине. А если ее «заездить», тогда прощай! Это было и с любимой моделью, и в таком случае, как сегодня.
Какое-то время они сидели друг против друга. Михаил насвистывал. Кустодиев молча работал, бросая взгляды на складки, фиксируя свет на плечах, на рукавах, на груди.
Вдруг Борис Михайлович отложил кисть, вытер руки и заговорил тихо, словно для себя:
— Михаил, я дошел в живописи до стенки. Все это ни к чему, — он оглядел висевшие картины. — Старье. Это было, было, было… Витте — как у Репина, Матэ — как у Серова, Нотгафт — тоже.
Михаил знал эти приступы неверия и обычно умел успокоить брата.
— Что ты говоришь? Побойся Бога. Именно теперь, когда ты достиг такого большого успеха. Репин считает твоих «Монахинь» лучшей картиной сезона. Хвалит Серов! Уходит в отставку из училища и предлагает тебя на свое место.
— Да-да, Серова я очень люблю и ценю, но… Ты понимаешь, эта чернота, эта блеклость тонов угнетают меня… Где взять такую краску, какую дает природа, — пронзительно-желтую, как осенний березовый лист, зеленую, как озимое поле, яркую, как бабочка? Где взять ее? В этих портретах, где все похоже, «натурально», не добиться чистоты цвета. Все надо начинать заново… Или кончать… Все.
Он взглянул своими пронзительными искристыми глазами прямо в глаза брату и решительно закончил:
— Нет! Я должен бросить живопись!.. И заняться скульптурой. Там уж, по крайней мере, не мучает цвет…
Он взял левой рукой локоть правой, как бы держа на весу и раскачивая.
— Ну так и делай скульптуру, раз она тебе по душе, — просто рассудил Михаил. — У тебя хороши в скульптуре и Саломея, и мой портрет, и Добужинский, и Ремизов… — Он остановился, подумал и продолжал: — Но ведь после твоих «Ярмарок» все в один голос говорили, что это твоя тема. «Ярмарки»! — да таких нет ни у кого!
— «Ярмарки»… — Кустодиев чуть смягчился. — Там, пожалуй, есть то, что я хотел бы видеть в других вещах. Но, говорят, это лубок, а не картина… — Он встал, прошелся по комнате, «баюкая» руку. — Я, понимаешь, радостного искусства хочу, потому и мучаюсь. Ведь какой бы мороз ни был, солнце, появившись, растопит его. Я принципиальный оптимист и вдруг… расхныкался. Ну довольно.
В письме к жене в те дни он писал:
«…Единственное, что у меня есть, это моя работа, но ведь она дает пока еще одни мученья и те волнения, которые переживаешь в эти 3–4 часа, смену разочарований… Такой она (живопись. —
Высокая и беспомощная мечта многих людей России о прекрасном наталкивалась на неподвижное и жесткое тело действительной жизни. Не находя прекрасного вокруг, художники создавали полотна, которые давали иллюзию благополучия и воплощенной надежды. Поколение жаждало красоты.
Серов говорил: «Пишут все тяжелое. А я хочу отрадного!»
«Версали» Бенуа и «Маркизы» Сомова создавали иллюзию отрадного. Даже портреты своих современников (Блока, Кузмина) Сомов делал как бы сквозь дымку воспоминаний.
Рерих тянулся к древней и таинственной истории.
Дягилев славил красоту и писал: «Творец должен любить красоту и лишь с ней одной должен вести беседу во время таинственного проявления своей божественной сущности».
И для Кустодиева, который еще не нашел себя в живописи, это время было полно раздумий и поисков. К мукам нравственным прибавлялись физические страдания и… новые поездки за границу.
Поездка в Париж всегда праздник. Весной 1912 года после длительного лечения в тихом швейцарском городке Лейзене Кустодиев ненадолго появился в Париже — городе, где становятся знакомыми после первой же чашечки кофе.