Потом он внезапно почувствовал, как его рот зажимает чья-то рука… Что это было – причуда воображения или нечто иное, неизвестно, так как Турпин сам утверждал, что в помещении никого не было. Тем не менее, от этой руки – большой пухлой ладони, пахнущей розовым маслом, не так-то просто было отделаться. Все нервы его напряглись до предела, ноги начали подкашиваться. Запах роз окутал его сплошным облаком, а рука словно выросла, сделавшись нечеловечески огромной, и начала его душить. Он попытался вырваться, но оступился и тут же оказался на коленях. Попытался подняться, но рука придавила его к полу, а приторный запах так сгустился, что стал буквально осязаемым. Тут-то он и потерял сознание.
Как долго он находился в беспамятстве, Турпин не знал, но ему показалось, что прошло несколько часов. Очнулся он в каком-то другом месте. Он лежал на чем-то вроде кушетки в комнате, которая казалась более просторной, потому что дышалось там легко. Однако и здесь темень стояла, как в угольной шахте. Трещала голова, он чувствовал себя немощным и отупевшим. Турпин не помнил, как попал туда, но, ощупав себя, обнаружил крахмальную рубашку и смокинг, а затем вспомнил происшествие с Арчи. Это было его последним отчетливым воспоминанием, но оно тут же напомнило, какая серьезная опасность ему угрожает. Страх сковал его мышцы, но остатков здравого смысла все-таки хватило, чтобы взять себя в руки.
«Будь мужчиной, – твердил он сам себе. – Даже если ты в аду, все равно будь мужчиной!»
Потом в темноте зазвучал чей-то голос, и все страхи и опасения Турпина как рукой сняло. Голос был незнакомый, но звучал приятно и обращался к нему по-французски. Причем не на том французском, на каком говорят в Париже, а на мягком и певучем диалекте его родной долины на юге Франции, который он слышал в детстве. Голос умерил его головную боль, тошнота прошла, нервы успокоились, но сил, тем не менее, не было. Приятный голос как бы заново превратил его в ребенка.
Все попытки выяснить, что именно говорил ему таинственный голос, оказались безнадежными. Слова не имели значения, но возвращали его в детство, к старому шато высоко в горах, к вековым каштановым рощам в долине, к чистым озерам, кишащим форелью, к воротам чьей-то фермы, к жаркому летнему полудню, когда немощеные дороги слепят белизной, а заросли на склонах холмов выгорают и становятся желтыми, словно спелая пшеница. Воспоминания эти были нечеткими, их последовательность путалась, а голос, продолжая звучать, как бы разглаживал шрамы в его душе и одновременно лишал мужества. С каждой минутой маркиз становился все более безвольным, покорным и вялым, как больное дитя.
Наконец голос умолк, и Турпин почувствовал непреодолимую сонливость. Но уже находясь между сном и явью, он заметил свет – в темноте перед ним вспыхнула крохотная звездочка. Она начала увеличиваться, потом опять уменьшилась, приковывая к себе его взгляд. В глубине души он понимал, что это не к добру, что он должен сопротивляться, но не понимал, почему именно.
Пятно света опять начало увеличиваться, пока не стало похожим на круг, очерчивающий на экране волшебный фонарь, из которого извлекли пластинку с картинкой. В воздухе появился странный запах – не приторный аромат розового масла, но резкий, почти ядовитый, мучительно знакомый запах. Где он мог его чувствовать? Постепенно из него проистек целый мир воспоминаний.
До большой войны Турпин несколько лет прослужил в африканских частях французской колониальной армии лейтенантом спаги[47] и участвовал в различных военно-инженерных экспедициях в пустыню к югу от алжирской границы. Он не раз с восторгом предавался воспоминаниям о тех славных деньках, о своей бодрой и энергичной молодости, которая так быстро проходит… Так вот: то был запах пустыни, той великой и неукротимой пустыни, которая простерлась от Средиземноморья до лесов Центральной Африки, той пустыни, которая некогда была морем, по которому странствовал Одиссей, и где, быть может, еще таятся царства волшебницы Цирцеи и нимфы Калипсо…
В круге света, теперь напоминавшем диск полной луны, внезапно возникло мужское лицо, освещенное так ярко, что каждая его черта казалась преувеличенно отчетливой. Это было восточное лицо – худощавое, продолговатое, с миндалевидными слегка косящими глазами. Турпин никогда прежде не видел его, но с ним случалось нечто подобное, когда он в свое время увлекался примитивной бедуинской магией. Поначалу это лицо было слегка повернуто в сторону, но как только оно обратилось к маркизу, таинственные глаза вспыхнули и ослепили беднягу: так бывает, когда посреди ночи пристально смотришь на темный дом, а в нем внезапно зажигается свет.
Всем телом, каждой косточкой Турпин ощутил давно забытое: чары и ужас великой пустыни. Перед ним было жестокое, нечеловеческое лицо, таящее в себе бог знает какие древние кошмары и грехи, и в то же время мудрое, словно сфинкс, и вечное, как скала. Пока он смотрел на него, глаза завладели им, вобрали в себя и, как он выразился, «высосали из него душу».