Стал наводить справки. Оказалось, трое работают в НКВД – все начальники, правда, не великого уровня, а один на советской работе – в каком-то райисполкоме опять же на Урале. А вот их старшего, Жужгова, на свете давно нет. В тридцать восьмом году его арестовали и три месяца спустя поставили к стенке. Он был в немалых чинах – глава милиции Уфы.
Я хотел, чтобы Телегин всех четверых вызвал в Москву и вместе со мной с ними поработал, но оказалось, что нужды в этом нет. Что были правы – великого князя действительно отпустили, – мы поняли уже из следственного дела Жужгова. Только оно попало к нам в руки через месяц после расстрела Мясникова. От Москвы до Уфы спецпочта везла его почти два месяца. Остальных четверых, что в зайца палили, мы ни пугать, ни беспокоить не стали.
Жужгова, – продолжал отец, – взяли в тридцать восьмом году, 12 сентября, то есть в самом начале осени. На него многие дали показания, тогда выкосили чуть не всю верхушку башкирской милиции, но с Жужговым подзадержались. Работа с ним была несложная. С одной стороны, он знал правила, а с другой – понимал, что шансов выпутаться из этого дерьма у него немного. Так что в молчанку не играл.
А тут, когда дело уже должны были передавать в ОСО, ему вдруг назначают нового следователя. Тот с ходу – шансов выжить, Жужгов, у тебя кот наплакал, что ты не хуже меня понимаешь, но я постараюсь, может, и нарисуем тебе десятку. Дальше: нас не ты интересуешь, а Мясников, и что ты скажешь, есть где перепроверить, ведь Михаила Романова в лесу ты не один расстреливал, вас пятеро было.
Значит, если без запирательства всё расскажешь, не станешь зря тратить ни свое время, ни мое, жизнь я тебе не гарантирую. Она не от меня зависит, а вот что твердо обещаю: дополнительно при любом раскладе два месяца жизни – хватит для любых апелляций и прошений. Кроме того, в эти два месяца каждый день прогулка, через день ларек, плюс тихая, хорошая камера на четверых. Спи сколько влезет. Я распоряжусь, беспокоить не будут. Расскажешь что-нибудь ценное, не одно – два словечка замолвлю, а там как карта ляжет».
“Пока, – продолжала Электра, – он мне про Жужгова объяснял, я смягчилась; уж раз не выдумано, то и ладно, роман его, пусть начинает как хочет, а с матерью – где ее доля, где моя, мы постепенно разберемся. Осталось последнее – глупость, обыкновенная бабья глупость, а помню, что, переписывая кусок про зайца, я обревелась, очень мне его было жалко. Не когда он в силе был, как нечего делать через столетние ели перепрыгивал – сильных чего жалеть, им и так всё легко дается, а когда они уже его убили, и он, рваненький, жалкий, лежит на траве и Жужгов его штыком цепляет, волочит к Михаилу.
И вот я вполне мирно спрашиваю отца: а в лес-то он почему не убежал, скакал и скакал в этих кругах света, рисовался, прямо подставлялся под пулю, разве он не хотел жить? Ведь, говорю, никто не мешал ему убежать; ты пишешь, что поначалу у них и в мыслях не было его убивать, хотели пугнуть да и только. А он до последнего издевался, глумился над ними, ясно, что они голову потеряли, даже про Михаила забыли, палили и палили в зайчишку.