Мама Любкина, вот она, служит не в отряде, а в «Просвите». И вряд ли в этот дом ворвутся фашисты (это так, для рифмы с «коммунистами», которых называли как угодно: и «большевиками», и «совдеповцами», и «советами», но никак не коммунистами). И о каком отряде речь: не видел я никаких отрядов. Но последняя строчка «лепится», как сказал бы Колька или Трунов:
Вот это как раз вполне возможно! И виновником буду я, я сам! Это я привел Гришку. А этот ни перед чем не постоит, если понадобится, взорвет весь дом, все вокруг уничтожит, а смоется. Уцелеет.
По ночам у нас в городе гремели сонные взрывы. Наутро находили развалившийся, словно бы карточный, домик, а вскоре немцы вешали очередную партию заложников. Не знаю, искали ли они виновных и находили ли их, но висели какие-то посторонние люди. Они и не скрывали, что мстят всем русским. Не персонально кому следует, а всем! Террор на террор! Уничтожение за уничтожение! Как потом, после войны, выяснилось: и у нас в городе были свои герои, награжденные Звездочками, но в те поры я их не видел, не знал. Так что создавалось ощущение непонятной жестокости.
В тот момент, когда я готов был бежать куда глаза глядят с «поля боя» — пусть они тут остаются с Любкой, Трунов вдруг «похвалил» меня:
— А Владик вроде как заснул?
Я, конечно, только делал вид, что дремлю — глаза б мои не смотрели, как Гришка наклоняется к Любке, как словно бы невзначай берет ее за коленку… А она молчит, вроде так и надо! Я даже подумал чужими словами: «Попривыкали!..»
— Умаялся пацан от такой жизни.
Мне хотелось вскочить, проявить характер, но Гришка вдруг похвалил:
— А так ничего, молодец! Все провернул как следует быть.
Теперь глаза открывать было неудобно. А Трунов продолжал нахваливать:
— И на кладбище тоже… Меня б к гэтим трупам, в могилку, так я б сам дуба дал! Могу только делать покойников, а не ковыряться в их… А гэтот ничего!
Любкина тень повернулась ко мне. Огромная, черная, безглазая… «Дикари!» — подумал я обиженно, как только щеки от похвалы перестали гореть, я снова впал в обиду. На Гришку. На Любку. На всех… Дикарей! О чем разговаривают!..
— А то еще был один, так мы ему в одно место!.. Представляете!..
Он наклоняется к Любке, так что на стене сливаются две тени. Мне плохо видно, что происходит, но я не хочу открывать глаза. Не желаю… Приоткрыл чуть-чуть и увидел — Любкина тень метнулась от Трунова…
— Патрон с толом… Шашку… Грамм, я думаю…
Он мычит: то ли высчитывает, то ли что-то делает с Любкой — раздался шлепок… Как в деревне, бьют по рукам нахалов… Кугуты!..
— …Да — вставили, значит, и приказ дали: беги! Он ну бежать!.. Метров, значить, гэто…
Снова молчание: Трунов подсчитывает метры или опять что-нибудь с Любкой делает? Но тени «расцепились». Мне показалось даже, что Любкина повернулась ко мне…
— И-и — раз-раз и в дамках!
Любкина тень вернулась на свое место.
— Мерзость все-таки… Человек же! — Это отозвалась Оксана Петровна, нерешительно, как бы извиняясь. И тень у нее размытая…
— Так вы посчитайте, сколько наших гэтот поклал! — труновская тень рубанула воздух кулаком — на экране стены эта рука как дубинка…
— Нэгаразд! Нэгаразд![31] — Ковалихина тень крестится. Научилась «учиха» за это время или всегда была богомольной, просто скрывала?
И Гришка устыдился:
— Так был же приказ с Большой земли… С самого штабу гэтого… Ну, партдвижения.
Все говорит, а слово «партизан» не произносит, очень уж немцы лютуют, как услышат!
— Значит, так: зничтожил — докажи!.. Представь свидетельство!..
— Убил — докажи? Это ужасно? — бормотала Ковалиха-старшая.
— А как же: гэто же война!.. И тянули, кто что мог: кто документы, а кто голову, руку, ногу… А от гэтого, сами понимаете, ничего не осталось!.. И доложить нечем!..
— Нэгаразд, что ни говорите, а нэгаразд! — Тень Оксаны Петровны металась по стене.
— Так гэто ж война, война!
Федосьевна говорила, что война без медиков — «однэ вбывство»! Может, и правильно, что я не попал к тем, кто убивает, а к тем, кто лечит? Не могу я видеть варварский танец на стене: «Гэто ж война! Война!..» И чему тут радоваться! Волосы в больнице отрастил не армейские, болтаются из стороны в сторону, как у дикаря… Но ответить Трунову нечего: действительно — война!
— А вы бы скальп с него сняли… — говорит Любка совершенно спокойно — тень ее даже не шелохнулась на стене. И я вдруг становлюсь спокойным: действительно, кто радуется войне? Только варвар, дикарь. И Любка тоже так понимает, иначе зачем бы иронизировала? Пусть чуть-чуть, совсем немного, но я начинаю чувствовать ее дыхание.
— А не вы ли, добрый молодец, красну девицу одну выследили в больничке? — спрашивает Любка, и я вижу, как она кладет ногу на ногу, хотя передо мною лишь тень — я знаю, помню, как она это делает. И сейчас так же, как раньше, а не по-старушечьи!
Гришка обрадовался, что разговор свернул с темы, которая здесь всем не нравится, подхватывает живо:
— Женчина? Гэто я могу! — И снова на экране стены взвиваются космы на неостриженной голове. — А кто, к примеру, та жалобщица?