Допрежь сказывали казаки, что московские раскрасавицы стыдятся белых зубов и чернят их, но на всём тихом Дону такого не видывали ни разу.
Другая, с ней шедшая под ручку, засмеялась – и тоже как золы нажевала полный рот.
Степан сплюнул, но, снедаемый любопытством, всё равно косил им в распахнутые рты, как в галочьи гнёзда: «…ежли такую поцеловать – тоже черноротым станешь или как?.. Позор же! Вышел от жёнки – и рожа вполовину черна!».
Другими глазами стал Степан поглядывать на купцов, жильцов, стрельцов, торговцев – а ну как на них чёрная мета?
…вся Москва теперь представлялась, как те красавицы: зазывающая, ароматная, с чёрной пастью.
…а сколь тут было каменных домов, немыслимо ж!
Степан шёл вдоль бесконечных ворот, гадая: а как, возвращаясь с кабака, хмельные мужи, а то и срамные чернозубые жёнки, разыскивают тут свою дверь? Невозможно ж запомнить, угадать!
Убранства самих дворов за высокими заборами было не разглядеть. Может, у них и не так всё заведено, как у казаков и окраинной руси воронежской, царицынской, валуйской, а как-то иначе, навыворот?
Никто о том тебе не расскажет, а если во сне увидишь – напугаешься.
Хоромы скрывались в самой глубине дворов, словно бы нежилые. Но ведь в них кто-то обитал, ходил в самой мягкой обуви по крашеным полам, зная, что хватит ему и дров ту хоромину протопить, и яств, чтоб десяткам слуг был стол каждодневный.
За палатами непременно виднелись сады. И хотя с неба продолжало мелко сыпать, только в садах можно было разглядеть чистый снег, легко покрывший притихшие яблони, груши, черешни.
По сторонам каменных дворов стояли людские избы, амбары, конюшни, дровяные и сенные сараи… Что ж за голову надо было носить на плечах, чтоб двором тем хозяйствовать, не дать дворне перепутаться и провороваться, растащив всё добро по зёрнышку да по камушку?
…за всю прежнюю жизнь столько камня Степан не видал.
В Черкасске же до сих пор не имелось ни одного каменного дома.
И каменную церкву приступили возводить казаки только в позатом году, но трудов им оставалось ещё на три лета, а то и на пять. А здесь со всякого места Степан видел по сорок куполов – и все дивные, все в золоте, все неописуемой лепоты. Кто ж возвёл их, какое немыслимое множество рук потребовалось на то!..
Над московским становищем взмывал, и опадал, и плыл колокольный звон.
В том звоне, как глухие, кружили московские, голода не знавшие птицы.
В степи такую птицу склевали б сразу за один лишь въевшийся в крылья запах гари.
Биенье больших и малых колоколов, грохотанье кузен, вопли зазывал, скрип колёс, ржанье лошадей, моленье нищих заполняли всю душу доверху, до самых ноздрей.
Москва завораживала самой крепкой ворожбой, сотрясала, дивила, давила.
Всего здесь было с переизбытком, словно Москва сама б себя не узнала, когда в ней хоть чего-нибудь не оказалось в тридцать три раза боле, чем можно окинуть взором, унести, спрятать, и даже не сжевать, а хотя б обнюхать.
…не помня себя, Степан выпал, как птенец, на Красную площадь – и увидал собор Василия Блаженного.
Пошёл к нему так, словно тот был омутом, отражавшим само солнце, и все светила, и всех ангелов, кружащих вкруг светил, и самого Спасителя.
Не слышал теперь ничего, и ног своих не чуял, и толпа вокруг была мягка и податлива, и ничьи локти не мешали ему, а крики – не достигали ушей.
Всё обратилось в теченье, гнавшее его к месту предстоянья на самом блаженном суде, где всякий грех смоется открывшимся звёздным водоворотом, а душа очистится до молочной белизны.
…и лишь на Лобном месте он словно бы упёрся грудью, поймав преграду, которую поначалу не различил и не понял.
И, когда встал, догадался: казавшийся омутом собор выглядел теперь невиданной твердыней, к себе не подпускавшей. От него шло могучее, сильней донских вод течение света, не позволявшее и шагу ступить дальше.
…сняв шапку, стоял он с голым, жарким лбом, упираясь в неприступный воздух, струимый куполами и стенами чудного собора, краше которого он в мире не встречал ничего.
«Аз есмь Степан, Тимофеев сын, Разин, прими меня, Господи, и прости», – сказал вслух, тяжело двигая губами, и пал на колени.
Тучевой – как именовали казаки ливень – разметался над Азовом-городом, танцевал по дворам, мыл башни, мечети, церкви.
Разогнал невольничий рынок и конный торг.
Стоял плотный и ровный шум: вода хлестала по крышам, стелилась, журча, по ночным дорогам, затапливала овраги, заливала сады.
Лило, то ослабевая, то стервенея, всю ночь.
Вода в Степановой яме поднялась выше пупка.
Чертыхаясь и скользя, Степан бродил из края в край.
Хватало на три с половиной шага.
Перекрикивая клокотанье дождя и дальние обвалы молний, пел:
– …на Чёрном было на морюшке… Там бегут, бегут, выбегают тридсать кораблей…
Бил, будто глуша рыбу, по воде, сплошь покрытой чешуёй.
– …они все-то ведь кораблички за ядин бегут… лишь один у них корабличек наперёд бежит… Наперёд бежит корабличек… как сокол летит…
По лбу будто били в дюжину серебряных ложек. С бороды текло ручьём.
– …а и нос-то наведёной по-орлиному! – кричал. – А бока-то наведёны по-звериному!..
И, вдруг теряя голос, шептал: