Задрёмывал, но ненадолго – оттого, что и во сне слышал запах её подмышки: слаще черёмухового. Влёкся на него через сон, как сквозь бурелом.
«Приворожила, что ли?» – успевал спросить сам себя.
Снова валял её во все стороны, раскидав шубы.
Мычала ему в грудь, чтоб не раскричаться, но и так их было слышно: и коза её, и куры, и кочета – все беспокоились, шумели.
Очумело держал её, вогнав в мягкие, глиняные бабьи рёбра сильные пальцы; мнилось: вот-вот – и душа вылетит с неё вон.
…подолгу так не могли угомониться…
А потом и сон сбегал. В щелях сновальных занималась зоренька.
– В сю зиму, чаяла, помру, – вдруг говорила. – Да Серёнька мой погиб – так на одну мне и хватило, чего оставалося у нас. И даже козичку не зарезала. И сена, гляди, сколь осталося. Как раз нам на постелю. Хошь молочка? Я тут поставила…
Вглядывался в неё.
– Не сердишься, что в курень не зову? – присев, Устинья отряхивала шею и грудь. – Не хочу, чтоб лез, как чужой. А по крылечку войдёшь – разглядят… Да и не могу. А как сорок дён минует – смогу.
…была словоохотливой. Седмица не минула – порассказала такое, чего иная баба и за век свой не раскрыла б. Говорила, как про другую.
…Устинья не помнила, откуда она родом. Село Ильинское, а чьих владений – забыла. Про барина помнила, что рябой был.
Увели в полон ногаи. Братик был – задохнулся в самом низу корзины, куда деток напихали, по пути. Первым хозяином стал один из сынов ногайского мурзы. Кочевали по пастбищам Таврии. Невольниц имел ещё нескольких. Одна полонянка бежала – скоро поймали, таскали за волосы, но насмерть не били и кожу берегли: наказали прутом по пяткам.
– А ты чего ж не побежала? – лениво спросил Степан.
– Спроси меня – я и не ведаю, с кой стороны московский ветер дует.
– …жадный до жёнок ногай-то? – помолчав, спросил Степан.
– Да пошто тебе… – неопределённо ответила она. – …ладони жирные. И пахнут не как наши казаки… Брюхатить не желал. На торг собирался сразу свезть, как надоем. Всё норовил то так, то эдак забраться… Пожилые ясырки научили, как угодить ему.
Степан покусал себя за ус.
– Продал? – спросил.
– Продал, а то, – ответила. – Жид выкупил. В Кафе-городе жила. Слыхал за такой?
– Дале предместий не заходил… – просто поделился Степан.
– А я повсюду заходила… Жид был затейливый. Три нас ютилось у него. Торговал людишками жид-то, богачество имел, – а держал в одном углу. Опричь меня валашка была девка, и гречанка… Лепые были все, догадливые до ласк… Жадовал нас продавать.
– А ты лепая?
– А то нет.
Устинья замолчала.
–
Тихо, как воду пролили, засмеялась:
– Только зачин был, слушай… Потом я жиду в кошель забралась, он и продал меня. У генуэзца пожила в служанках. Молодой был, младее тебя. Никчёмный: ни суй, ни пхай, а по три раза в ночь тормошил. Ещё и дружка зазывал; тот и вовсе отрок. Так и обрюхатили, не угадала, кто из двух. Свёл на рынок, как приметил брюхо-то. Выкупил из армян один, старик. Дитя ж – не доносила. Детоцек не народить мне теперь – нескотная стала… Как скинула дитё – захворала, еле выходили. Только на ноги стала – армянин сдал ляшскому купцу. Тот злючий был, мучал; сбежала от него. Осталась у рыбаков, жила с рыбаками, с греками…
– А как ты с ними гуторила со всеми?
– А какой с бабой разговор?.. Потом за детьми ходила у крымского турка. И за самим турком ходила, как без того. Турка тот, как обеднел, отдал меня за долги в Азов. Шли на сандале с тем азовцем, сечевики запорожские налетели, побили всех. Азовского хозяина моего вдарили по затылку так, что зрак его выпал наружу, а он его в ладонь схватил, как лягушонка. Так и держал. Дорезали его по глоточке, меня ж забрали. Потаскали за собой недолгий срок: им баб на Сечь нельзя. У Черкасска, на том берегу, измяли напоследок все, какие были, а с утра обменяли на добрую лошадку. Серёнька углядел меня, глянулась ему.
– Серёньке тоже сказывала старины за судьбу свою?
– А ему на что? Сказывала так: тятьку побили, мамку побили. Год, рассказала, была в полоне у старика немощного. Ходила, мол, за лежачим… Чтоб не корил, а жалел, – оттого и сказала так.
– Жалел?
– Не… – легко ответила она.
– И про сечевиков сокрыла?
– Про сечевиков не солжёшь. Сечевики, сказала, тянули под телегу, а я кусалась-царапалась, волей не давалась.
– Тянули?
– Кого?.. Пошто тянуть-то. Один дюже ласковый был. Колечко подарил, камушек изумруд… – Устинья приложила руку к груди. – Два лета прожила с ним.
– С кем?
– Да с моим Серёнькой. Колечко от черкаса на гайтанчике носила, вместе с крестиком. А Серёнька так и не приметил того колечка.
И она снова тихо, как ребёнок, засмеялась.
– А меня-то нисколь не стыдишься? – спросил.
Подумала недолго.
– …помру – никто не узнал бы. Ты хоть будешь помнить. А то ни мамке сказаться, ни сестрёнке… Никого нету. А чтоб застыдиться… Тут у каждой казачки – судьбинушка вилась не короче моей, да они не откроются.
– Так уж у каждой?
– Дураки вы, казаки… А всё лучше русских купцов. Те ещё дурней… Одна теперь моя забава: оммануть вас – труда нету.
– И меня в обман завела?