Софийка держалась перед Заболотным, как перед человеком почти посторонним, ощущалось, что она не боится выставить себя перед ним в невыгодном свете, верно, считая, что ее уже нет для него, и того, что между ними было, тоже не существует, и никогда его не вернуть. Видно, что она еще и сейчас тяжело переживает потерю матери, не удается ей справиться и со своим теперешним одиночеством, единственная ее отрада — когда Ялосоветка дома, но это же не каждый день бывает, вот и сегодня осталась ночевать на ферме, потому что надо… Да и ходить оттуда ночью далеко, особенно когда такая грязища, а у Ялосоветки до сих пор нога болит после того случая в глинищах. Рассказала сочувственно квартирантка, как привалило Ялосоветку, когда глину брала, и что совсем случайно люди спасли ее, — дети первые заметили, что лошадь с возом около глинища стоит, а из людей никого нет. Если бы не дети, наверно, не скоро бы хватились, а так успели, откопали, хоть и едва живую… Целая гора глины на нее сползла, даже не верилось, когда вытащили из-под завала: столько в земле человек пробыл — и все-таки дышит…
Заболотный, слушая про сестру, неотрывно смотрел Софийке в лицо, в те ее небесно-синие глаза, всматривался, словно отыскивая в них некие знаки, которые прибавились бы к ее словам и что-то для него важное подтвердили бы. Когда Софийка поправляла фитилек в коптилке, Заболотный пристально следил за ее маленькой натруженной рукой, потом опять взглядом словно что-то искал в Софийкином лице.
— Некрасивая я стала? — неожиданно спросила Софийка, уловив на себе этот настойчивый взгляд, и улыбнулась той своей горьковатой, как от терпкого терна, улыбкой. И сама же ответила: — Горе никого не красит… А вот ты не очень изменился, — прибавила она, хоть и не посмела смотреть в это время на него. Погодя стала разглядывать Заболотного спокойно, как бы отстранение, так, точно перед нею был один из тех многих, кого она выхаживала в госпитале, а теперь он вот уже выписан и ему дорога своя, а ей — своя.
— Так вот, — внезапно нахмурился Заболотный, исподлобья взглянув на Софийку. — Поедешь со мной.
Первая ее реакция была — всполошенность, испуг. Непритворный страх и растерянность наполнили ее расширенные глаза… Что он говорит? Разве такое возможно? Заехал на минутку, где-то там он учится в дипломатической, встал на свою, по-новому определенную дорогу, и вдруг такое услышать от него…
— Сгоряча ты это… Не подумав.
— Прекрасно подумал. А вот твои эти колебания…
— Да кто же не колебался бы…
— Ваши сомнения, товарищ донор, здесь ни к чему.
Он ждал ее слова еще, а она безмолвствовала в замешательстве, а за окном так заунывно шумело осенью, ветром, дождем, задувало оттуда таким ненастьем на эту маленькую хатку в глинищах с ее теплой коптилкой… Софийка сидела понурясь, потом подняла голову, глаза, налитые болью, встревоженно синели, и, казалось, слышен был всполошенный стук ее сердца, готового выскочить из груди…
— Нет, Кирик.
— Какое может быть «нет»?
— Говорю же: это ты сгоряча.
Он даже вспыхнул:
— За кого ты меня принимаешь? По-твоему, только ты ждала?..
— Я уже и не ждала… Ждала душа.
— А моя нет?
Софийка неотрывно смотрела на Заболотного. И вдруг:
— Зачем я тебе? Посмотри, какая я стала. Извелась на нет… Никак из болезней не вылезу…
— А медицина для чего? Кроме нашей, есть же еще индийская, тибетская… На свете есть врачи не хуже наших шептух да знахарок, которые когда-то отводили порчу от нас, малых. Тем-то и страха не знает Терновщина!
— Тебе шутки. А я уже и тем счастлива, что доля тебя пощадила.
Сама нежность была теперь в ее взгляде, бездонная глубь нежности, девичьей, благодарной.
— Вот и поедешь со мною, — решительно сказал Заболотный.
— Быть лишним балластом… Нет. Разве я тебе пара? Ты вон какой, грудь в орденах, а я… Ты еще себе найдешь… — И даже пошутила: — А то еще и на тебя заявление напишут: сокол воздушных сил, дипломат-атташе, или как это там у вас, а жену себе оккупационную взял…
— Ну и пусть. Будет еще и такой дипломат…
— Нет, прошу, не надо больше об этом.
Так ни к чему они и не пришли в тот раз.
Во второй раз приехал Заболотный в Терновщину весной, в праздник Победы, когда всюду вишни цвели и терны забелели под солнцем по всем нашим буеракам.