Гришаня сейчас, как нарочно, без рукавиц, голыми руками нехотя взялся за это жгучее железо, взялся и держал неуклюже ковырялку перед собою, точно не зная, что с нею делать, потому что, видно, и ему, как и нам, в тот момент показалось, что Настуся, юная подружка наша, вместе с матерью как раз наблюдают из какого-нибудь окна: ну-ка, что это там за герои наехали, что они здесь сейчас будут делать после своих колядований?
— Не буду я! Не могу! Не хочу! — вдруг плаксиво и гневно выкрикнул Гришаня и бросил ковырялку в снег.
— Что с тобой? — даже сам себе не поверил Мина, — Почему не будешь?
— Не буду, не буду, хоть убейте! — нервно выкрикивал Гришаня, и глаза его наливались сердитыми слезами. — Они же середняки!..
Мина был ошарашен. Он утратил дар речи. Такое неожиданное сопротивление встретить, и от кого — от собственного любимчика!
Подхватив из снега железный прут, Мина замахнулся, как для удара, но Гришаня не отшатнулся, лишь побледнел.
— Ну, бейте! Бейте! Что же вы?
Уполномоченный заслонил собой парня:
— Оставьте детей. Пусть идут в хату погреются. Обойдемся без них.
Пока Гришаня глотал слезы возле саней, а мы, поеживаясь рядом, безмолвно утешали нашего друга самою своею близостью, Мина отвернулся от нас, исполненный презрения, и уже давал указания Бубыренку:
— Бери щуп и за мной. С омшаника начнем. Может, как раз там у него под ульями и скрыта яма…
И они все трое во главе с Миной поплелись через подворье в глубь сада, где, полузаметенный снегом, горбатился знакомый нам еще с лета зимовник Романовых пчел.
Хозяин, который все еще обтюкивал лед с таким видом, точно был здесь кем-то посторонним, теперь выпрямился и слезящимися глазами взглянул на нас.
— И правда, хлопцы, зашли бы вы в хату, погрелись, — сказал он.
В хату? Погреться? Да мы бы умерли со стыда, переступив порог.
Согнутые, посиневшие, стоим возле саней и так будем стоять, пока и не заледенеем!..
— Я вас, ребятки, и не виню, — опершись на черенок лопаты, говорит дядя Роман тихим, прощающим голосом, и в его взгляде нет сейчас ни гнева, ни укора, а только печаль и горесть. — Времена, видать, такие подошли, повсюду это, наверно, должно пронестись…
Роман Винник перевел взгляд на сад, на землянку омшаника, где уже скрылись те наши трое, и мы заметили, как хозяин сразу посуровел и один его ус, книзу опущенный, встрепенулся внезапным тиком, как от резкой боли. Чтобы не показывать нам своих переживании, он тут же наклонился и снова взялся за работу.
В эти минуты нам хотелось бы сказать ему что-нибудь отрадное, утешительное, но в детской неумелости находить слова сочувствия мы так и таили возле саней свою подавленность, молчаливо потупясь.
А где же Настуся, наша маленькая подружка степная?
Не было сомнений, что в какую-нибудь щелку поглядывает на нас, на тех, которые когда-то так дружно обещали оборонять ее… Однажды еще осенью пришла она в школу грустная, аж темная.
Мы — к ней: «Чего ты?» Помолчала, а затем: «Сыч ночью на хату сел…»
Теперь понятно, зачем ему нужно было на Романову хату садиться…
Хозяин, погодя, снова предложил нам пойти перегреться в хате, и мы все вместе взглянули на ту множество раз виденную хату, где раньше так радостно принимали нас, встречали гостинцами и шутками после нашего новогоднего посыпания… Кто бы сказал, что следующая встреча будет вот такой… Сейчас эта хата нас прямо-таки отпугивала, ощущалось, что сейчас она вся наполнена не теплом, а попреком, нам будто и сквозь намерзшие стекла видно, как оттуда, из всех ее окон в голубых оконницах навстречу нашим скрюченным фигурам тревожные Надькины глаза кричат; «И это вы здесь? Щедровать пришли? Спасибо же вам…»
Больше Мина Омелькович не брал нас в такие поездки.
Теперь мы, как и прежде, могли бывать в школе ежедневно, хотя сложившийся ритм школьной жизни был нещадно нарушен. Миколу Васильевича еще не выписали из больницы, на все классы — от первого и до четвертого остался Андрей Галактионович, он объединял нас, и старших и младших, вместе и вел занятия сразу со всеми, каким-то образом ухитряясь каждого видеть своим приветливым глазом и никого не оставлять без внимания.
А в один из дней на большой переменке мы выбегаем на майдан и видим возле сельсовета санный обоз, далеко растянувшийся, уже готовый в дорогу: на станцию будут людей отправлять!
На майдане людно и как-то сурово, на крыльце сельсовета приезжие милиционеры о чем-то переговариваются с нашими активистами, то и дело бросая взгляды на того или иного из хуторян, что группками в два-три человека угрюмо переминаются во всю длину обоза возле саней в своих длинных до пят кожухах. Все это были те, кто до недавних пор владел лучшими землями вокруг Терновщины и, вечно враждуя с нею, со слобожанами не сближался, в родство не вступал, оттого и не с кем было им здесь прощаться. Молчуны, нелюдимы, еще хуторской надменности не утратив, ни с кем словом не хотели перемолвиться, и только, когда им велено было садиться по саням и Мина Омелькович насмешливо выкрикнул с крыльца: «Прощайтесь с Украиной!» — они дали волю своей открытой, уже не таящейся ненависти: