Вошли в мастерскую, и Веденин прямо спросил:
— Что же еще вы мне расскажете?
Никодим Николаевич (он только что сел в кресло) медленно поднялся. Поза его была торжественной, но голос прозвучал искренне и просто:
— Да, Константин Петрович, я должен сказать... Я сознаю, сколько вы сделали для меня. Как одиноко, бесцельно я жил до встречи с вами... Потом, работая в этих стенах, я жил вашими замыслами, вашими полотнами. Ваша работа сделалась смыслом всей моей жизни... И все же, сознавая все это, я больше не могу...
Закончить последнюю фразу Никодиму Николаевичу, как видно, было особенно трудно. Но он закончил:
— Я не могу оставаться, Константин Петрович, вашим помощником!
И торопливо продолжил, словно боясь, что эти слова могут быть неправильно истолкованы:
— Нет, я не ухожу от вас! Напротив! Ваша дружба... Вы же сами сказали о ней, Константин Петрович... Ваша дружба останется для меня самым дорогим. Но я...
Мечтательная, чуть застенчивая улыбка осветила лицо Никодима Николаевича:
— Тогда, когда вы уговаривали меня взять руководство кружком, — я тогда признался, что со мной происходит необычное — и радостное и тревожное... Мне было страшно — вдруг это оборвется? Но нет!.. Долгие годы я считал себя способным лишь на исполнение копий. А вот сейчас... Сейчас у меня появилось собственное... Собственное, свое!
Никодим Николаевич замолк. И Веденин молчал. Лишь капли дождя звенели на оконных стеклах.
— Я думаю, Константин Петрович, не только о Семене Тихомирове. Я мог бы назвать многих кружковцев... Не знаю, станут ли художниками, но искусство становится для них необходимостью, неотъемлемой необходимостью!.. Я должен целиком отдать себя работе с ними. Все, что могу, что знаю, что умею, — все отдать!.. Разве иначе я могу поступить?
Дождь звенел и стучал, напоминая о глубокой осени.
— Скажите же, Константин Петрович, разве я могу поступить иначе?
Веденин громко ответил — ответил и себе и бывшему своему помощнику:
— Правильно! Совершенно правильно!.. Только так!
Вернувшись в Москву, шагнув в темный квартирный коридор, Векслер почувствовал облегчение. Не потому, что стосковался о московском воздухе или стенах своего обиталища. В эти минуты Векслер верил, что там, в конце коридора, его ожидает начало работы.
Еще не успел переступить порог своей комнаты, как появилась соседская девочка.
— Дяденька, вы совсем вернулись? Письма принести?
— Какие письма?
— А я не знаю. Они у мамы.
— Неси, — кивнул Векслер и вдруг взволновался. Одинокий, давно утративший родственные связи, он редко получал письма, еще реже сам писал. Но в эту минуту ему захотелось получить согревающее, дружеское письмо. Кто знает, не отыскался ли кто-нибудь приславший такое письмо?
Ожидание не оправдалось. Тщетно Векслер разрывал конверт за конвертом. Он нашел лишь повестки на собрания Союза художников да напоминания относительно просроченных договоров.
Усмехнувшись, скомкал письма. А девочка сообщила:
— Ваш знакомый несколько раз приходил. Спрашивал, когда вернетесь.
Векслер понял, что девочка говорит о Георгиевском. И действительно, Миша Георгиевский пришел в тот же день.
— С приездом, Петя. Прямо сквозь землю провалился. Хоть бы пару строчек черкнул.
— Настроения подходящего не было, — ответил Векслер. — Экий дохлый вид у тебя, Мишка. и чего ты такой?.. Добро бы, пагубным страстям был подвержен. Так ведь нет. Гашиш не куришь, к женскому полу равнодушен... Почему у тебя такой испитой вид?
Георгиевский начал отвечать со всей серьезностью. Он сетовал на то, как трудно добывается работа, как повысились требования, как третьего дня имел беседу с одним техническим редактором и этот редактор сказал... Казалось, монотонному повествованию не предвиделось конца.
— А сфинксов помнишь? — внезапно перебил Векслер. — Тех, что стоят против академии.
— Сфинксов? — удивленно приподнял Георгиевский редкие брови. — Почему, собственно, спрашиваешь?
— Потому что они все такие же, нетронутые временем, а мы... Впрочем, ты прав. К настоящему разговору это не имеет отношения. Продолжай. Ты сегодня на редкость интересно рассказываешь!
Георгиевский, не уловив иронии, снова принялся излагать весь ход своих взаимоотношений с несговорчивым техредом.
Векслер больше не перебивал, но и не слушал.
Сфинксы... Сфинксы из древних Фив... Холодные изваяния над холодной Невой... Но почему же тогда, во время первой прогулки с Ведениным, так хотелось заплакать?..
Георгиевский продолжал рассказывать. Теперь он жаловался, что в комнате у него нестерпимая сырость. Комната в первом этаже, под ней подвал, залитый водой, обои на стенах зацвели, ходил объясняться к управдому, управдом обещал принять меры, но вот уже второй месяц...
Боже, какая ерунда!.. Решительно встав, Векслер перешагнул невидимую черту, отделявшую жилое помещение от мастерской. И сразу голос Георгиевского будто стал глуше, отдаленнее.
Там, по ту сторону черты, — скучные стены каждодневного быта. Здесь же (Векслер озирается на густо развешенные этюды и чувствует себя помолодевшим на пятнадцать лет) — здесь мольберт, прикрытый линялой тряпкой.