Пришло письмо, что забрали Алешу в солдаты. Он до самого Октября семнадцатого года в армии пробыл. Много претерпел, но об этом мы узнали позже. А тогда письма приходили редко, и все казалось матери — пропал Алешенька, лежит без могилы на чужой стороне.
Трудно стало жить. Мать за всякую, самую грошовую работу хваталась. И я уже тогда пошел на завод работать. Там, на заводе, и узнал, что взяли власть в свои руки большевики.
Вдруг приезжает Алексей. Радости было!.. Вижу его как сейчас. Статный, стройный — всего двадцать два года. Однако приглядеться — куда старше.
Чуть не со всего поселка собрались слушать Алешу. Он разговаривает с народом, а мать ни на шаг. Рядом сидит и по руке тихонько гладит и в глаза заглядывает... Насилу дождалась!
И вот когда начал брат рассказывать, как три года вшей кормил в окопах, как с германцами сражался, а потом штык повернул против тех, кому наруку война... Как прибыл с фронта с мандатом солдатского депутата, как министров временных гнал, как Владимира Ильича Ленина слушал в Смольном... Понял я, почему старше своих годов выглядит брат.
Слушал его, и странно было подумать — неужели мы с ним на речку ходили, на деревья взбирались... Но он сам про это вспомнил. После, когда народ разошелся, предложил: «Сходим, Миша, в нашу рощу».
Давно я в ней не был, деревья мне показались уже не такими высокими. Отыскали любимое дерево, взобрались. Алеша взглянул на поселок и зажмурился: «Ишь, сверкает попрежнему!» А потом ко мне обернулся: «Вот что, Михаил... Завтра мне обязательно возвращаться. Знаю, мать загорюет, а иначе никак нельзя!»
Он на этот раз не выдуманные истории рассказывал, а о том, какой должна сделаться и сделается жизнь!.. И так хорошо, с таким жаром говорил, так горели у него глаза!
Вот и снова проводили Алешу. Всего день с нами пробыл. На станции обнял мать: «Теперь, мама, самое трудное позади. Наладится малость жизнь — к себе перевезу».
Только враг мирной жизни не дал. Поздней осенью девятнадцатого года объявили у нас на заводе запись в боевую комсомольскую дружину. Как же было мне в стороне оставаться?
Прихожу после работы домой, чтобы мать предупредить, что дружина наша завтра спешно на фронт уходит. Вхожу, а навстречу старая, незнакомая женщина. Прижалась ко мне и вся дрожит: «Убили Алешеньку! Нет больше Алешеньки!» Смотрит мне в глаза, вся дрожит, и я понимаю, что это мать, и вижу у нее в руках письмо...
Назавтра я ушел. Воевал до самого Крыма, тяжело ранен был под Перекопом. Лежал в полевом госпитале, потом долечиваться перевезли в Москву. Там и остался после демобилизации работать. И мать к себе перевез.
Очень хотелось мне дальше учиться. До фронта грамоту знал слабо. В армии, потом в госпитале немного подучился. Ну, а тут записался на вечерние курсы рабочей молодежи. В двадцать четвертом году направили на рабфак.
И вот как это случилось... Повели нас как-то, рабфаковцев, в музей. Это был музей живописи — Третьяковская галерея. Мне прежде не приходилось бывать в таком музее.
Руководительница подробно рассказывала нам о каждой картине. Но вдруг для меня все кончилось. Я увидел Алексея.
Не знаю, сколько времени провел в том зале. Наша группа далеко ушла вперед, а я продолжал стоять. Другая группа подошла, другая руководительница начала давать объяснения. Она сказала, что эту картину написал художник Веденин и что на ней изображен молодой питерский рабочий-красногвардеец, смертельно раненный в бою против Юденича. Тогда я убедился, что передо мной Алексей.
Ушла и эта группа. Я все еще стоял. Очень мне было больно. «Вот все, что осталось, —думал я. — Картина в музее. Даже надписи нет, о ком картина эта». Но я продолжал смотреть и видел лица тех, которые подходили. Видел — и для них картина перестает быть картиной, другими отходят от нее, точно Алексей сказал им какие-то верные, сильные слова.
И тогда мне подумалось, хотя рассудком не мог себе этого объяснить, что жизнь Алеши продолжается, что все эти годы продолжалась его жизнь, и стал он чем-то бо́льшим, чем Алексей Рогов, проживший на земле короткую, быструю жизнь.
На следующий день я сказал матери: «Пойдем». Она спросила, куда. Я ответил только: «Одевайся, мама».
Помню, как шли. Конец сентября, небо пасмурное, дождь. Мы медленно шли. Мать уставала, и мы останавливались. По дороге она еще раз спросила: «Куда же, Миша, идем?» Я ответил, что уже недалеко.
Про себя я подумал: зачем веду?.. Но мне казалось, что матери станет легче, когда увидит Алексея. Она о нем говорила редко, а ведь горе, если про себя его держать, — оно еще злее давит на сердце.
Пришли в Третьяковскую. Я собирался осторожно подвести и сказать: «Мама, гляди... Наш Алеша!»
Но она увидела раньше, чем я сказал.
Всплеснула руками, вскрикнула... Кинулась вперед. Она бежала через весь зал, бежала, точно он ждал ее на той стороне, точно руки к ней протягивал...
Подбежала. Покачнулась. Я успел только крикнуть: «Мама!»... И вдруг заголосила. Громко, по-деревенски: «Сыночек!» Опустилась на пол и заголосила: «Алеша!.. Сыночек!.. Сыночек ты мой!»