На моей родине, в России, еще десять лет назад это были неотделимые понятия - культура, литература и нравственность. Не без исключений, конечно, но исключения носили или робкий, или слабый, по слабости таланта, характер. Мы были в этом смысле отсталой культурой, державшейся заповедей, с которыми культура в старые времена выходила за стены Церкви, то есть становилась светской. Это считалось у нас само собой разумеющимся - быть учительным, добротворным словом и звуком. Коммунизм мог подправлять мораль идеологией, но литература умела обойти идеологию и выписать мораль без искажений. Так было, по крайней мере, в период позднего коммунизма, когда в конце 60-х - начале 70-х годов пришел в литературу я. Повторяю, мы были отсталой, провинциальной культурой, в сравнении с передовыми ее образцами, стоявшими на свободных от морали рубежах, - и уж не знаю, говорю ли я это с иронией, или всякая ирония в отношении этой темы давно перешла в утвердительность. Из своего далека и глубока, из своей окраинности и почвенности эти «свободные» рубежи искусства представлялись нам и соблазнительными, и пугающими, с одной стороны, запретный плод, как известно, слаще, а с другой - нельзя же все-таки было не видеть, что в ценностном ряду духовной жизни происходят опасные подмены.
После 91-го года в считаные месяцы шестая часть суши, бывшая Советским Союзом, присоединилась к миру «свободного» искусства, сбросив с себя как ярмо цензуры, так и моральные обязательства перед обществом. Это было совсем недавно, и в глазах все еще стоят картины шумного ликования мастеров искусства, получивших оперативный простор для своего творчества. Новая Россия и все постсоветское пространство присоединились к Западу, новая встреча на Эльбе состоялась, и вместе мы наконец сделались непобедимыми в давнем и увлекательном противоречии пуританской морали в образе целомудрия и стыда. Как при всяком неофитстве культура России с яростью и удалью, от лихого усердия выскакивая сама из себя, бросилась наверстывать все, что упустила она за столетия своей законной супружеской жизни с обществом, и очень скоро превзошла своих учителей.
В свое время Джон Локк уверял, что бессмысленно говорить о нравственных понятиях в отношении к государству и его политике. Прошло три столетия, и десятки, сотни проповедников утверждают, что столь же бессмысленно говорить о нравственности в отношении к культуре. Культура, существовавшая в двуединстве, - лучшее выражать лучшим, нравственную красоту красотой изобразительной, отказавшись от словесных оснований жизни, потеряла и свои совершенные формы. Достоевский в знаменитой и, казалось бы, загадочной формуле «Красота мир спасет» не мог иметь в виду ничего другого, как это двуединство лучших побуждений человека и лучших его выговариваний, которые могли бы, в свою очередь, вырабатывать в людях, внимающих звукам искусства, новые побудительные чистые всходы. Литература прошлого века во всем мире отличалась от современной тем, что она искала спасение падшим, предлагала им нравственное воскресение, имела направленность снизу вверх, от худшего к лучшему, от греховного к очистительному. Лев Толстой свой роман, в котором герой следует на каторгу вслед за совращенной им женщиной, так и назвал - «Воскресение». Федор Достоевский в «Преступлении и наказании» в падшей женщине сыскал удивительно доброе и нежное сердце, полное самоотверженности и нравственной любви к ближнему, и поднял его, это мученическое сердце, на особую и непогрешимую высоту словами: «Сонечка, Сонечка Мармеладова, вечная Сонечка, пока мир стоит!» Нынешняя литература по большей части имеет горизонтальные, корыстные поползновения: нет греха и нет святости, нет добра и нет зла, а мир превратился в рынок, где царствует закон спроса. В этом мире нравственным сделалось то, что нравится большинству людей; исходя из такого «рыночного» ценника, литература оставила свою службу доставлять эстетическое и духовное наслаждение читателю и перешла к возбуждению удовольствия физического, телесного. Нейтралитет между добром и злом не мог продолжаться долго: зло платило лучше и вело себя активней.
Преподобный Антоний Великий, один из отцов христианской Церкви, еще из IV века разглядел: «Будет время, когда скажут: ты безумствуешь, потому что не хочешь принимать участие в общем безумии. Но мы заставим тебя быть как все». Великий Феллини в своей «Исповеди» незадолго до кончины признал, что кино участвует в развращении нравов, но боится протестовать - чтобы не показаться непрогрессивным. Между предсказанием Антония Великого и признанием Феллини была дистанция в шестнадцать веков, но самое предсказание свершилось в очень короткие сроки, примерно в те же 30-40 последних лет, когда были хищнически выгребены миллионолетние накопления минеральных богатств и будущее оказалось перед фактом или закрытия, или существования в каких-то жалких формах.