Петер чувствует себя так, будто только что проснулся и его тут же избили до полусмерти. Ему хочется сказать про мать, про старшего, схватить свой карабин и попросить еще раз как следует. Но он, идиот, оставил карабин на перевязочном пункте посреди тамошних воплей и отрывистых команд.
— Дядя Йоханн, если хочешь, мы выбросим униформу и всю амуницию.
Дядя снова ворошит горящие бумаги граблями, с некоторым остервенением, которое передается огню.
— С твоим ранением держись от меня подальше, Петер, как мне ни жаль. Все из-за русских. Чтобы не попасть под подозрение. Как я уже сказал, мы теперь придерживаемся нейтралитета.
Нейтралитет, думает Петер, но что это значит?
И в ту же минуту он понимает (и это только дополнительно усиливает его ощущение полного бессилия), что все поставлено с ног на голову, что все то, к чему он привык, чем обладал и чему его учили, отныне больше не в счет. Он чувствует, как медленно остывает на его теле пот, а в ноздрях у него прочно сидит запах пепла сгоревших бумаг, и ему кажется, что силы разом покидают его. Еще никогда в жизни Петер не чувствовал себя так отвратительно, каждая косточка дает о себе знать, кровь пульсирует толчками и шумит в ушах. Его раненое плечо болит так, что он с трудом выдерживает. Ему хочется сесть, он никуда не уйдет, он смертельно устал, так тяжко давит на него груз всего случившегося: бессмысленные смерти, печаль того, что жизнь, которую навязал ему отец, превратила его в идиота, его пустой желудок, судорожно сжимающийся с того момента, как дядя Йоханн послал Труде за едой, причем приступы учащаются. Петер опасается, что его сейчас вырвет.
— Кто это распевает там внизу? — спрашивает он словно в пустоту, с оцепенелым, отсутствующим взглядом. Если бы нарастающий гул канонады не перекрывал собой все остальные звуки, он услышал бы очередную народную песню, которая вплетается в грохот войны:
— Прямо слезу прошибает, — говорит мальчишка.
— Они там в подвалах спустили вино из бочек, — поясняет дядя Йоханн. — Зондеркоманда СС. Теперь допивают то, что было уже розлито по бутылкам, чтоб не досталось врагу. Я думаю, они хотят продемонстрировать, какое действие может оказать вино на русских, если кто-нибудь припрятал бочку-другую.
Он еще раз подходит к ограде:
— Люди рассказывают, что у них там голые бабы пляшут на столах и стоя писают в стаканы офицеров. Но я ничего не хочу утверждать, потому что своими глазами не видел.
Он качает головой. В этот момент из двери выходит тетя Сусанна с маленьким свертком в руке. Она одета в черное. Петер вспоминает, что брат тети Сусанны погиб в начале марта. Об этом Петер совсем забыл.
Когда она передает сверток через ограду, ее лицо слегка разглаживается. Она говорит:
— Нам ведь и самим не хватает. Так что ищите где лучше.
Она кладет ладонь на затылок Петера, взъерошивает его волосы и коротко прижимает пальцами то место на шее, откуда уходит в голову пульсирующая жила. Петер чувствует, как в мозг проникает что-то холодное да так и застревает там. Он слышит словно издалека свой собственный голос, повторяющий снова, спокойно, даже слишком спокойно и монотонно:
— Мы можем зарыть униформу в винограднике…
Тетя Сусанна отдергивает руку, пожимает плечами, взгляд ее говорит то же самое.
— Внизу на причале стоит корабль, там солдаты-власовцы, они боятся бреющих самолетов и ждут ночи, чтобы плыть дальше. Идите туда. Говорят, они будут пробираться на запад, там оно и посытнее.
— Но если мы в винограднике всю амуницию и униформу…
Она снова медлит и смотрит на Петера — не то чтобы колеблясь, а скорее удостоверяясь в его настойчивости. И потом говорит:
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! — вторит ей дядя.
Мальчишки еще стоят у ограды. И, наконец, уходят, глядя прямо перед собой, чтобы невзначай не встретиться глазами. А пьяные эсэсовцы выводят тем временем