В самом центре картины, все еще наполовину скрытый покрывалом, за которое уже в полном отчаянии дергали пажи, был сам король. Художник сделал его центром, сердцем изображения: плотный сгусток цвета, золотое солнце. Огромные рукава из золотистой ткани, толстые, как подушки, грудь дублета украшена разрезами, обшитыми белым шелком, а его полы – вышиты красным и золотым. Широко раздвинутые крепкие ноги обтянуты штанами цвета слоновой кости с ослепительным серебряным отливом, и в результате его голени сверкали, а колени вообще походили на две маленьких луны. Отделанный соболем гаун[18] распахнут и откинут на плечи, кажущиеся еще более широкими из-за набивки. Его лицо выглядит большим, бледным и лишенным морщин, а когда я увидела его гульфик…
– Боже мой, – тихо произнесла я.
Огромный гульфик цвета слоновой кости горделиво возвышался в самом центре его туловища, в центре центра картины. Гигантский, бледно светящийся среди золота и красного, он громко возвещает: «Перед вами детородный орган короля. Восхищайтесь!»
Я кусаю щеку изнутри, чтобы ни в коем случае не засмеяться, и даже не смею посмотреть на Екатерину Брэндон. Должно быть, художник лишился рассудка, если решился на подобную дерзость. Даже король с его непомерным тщеславием не может видеть это иначе как нелепым.
Но потом пажи наконец справляются с покрывалом и открывают оставшуюся часть портрета, – и я вижу свое собственное изображение.
Я сижу слева от короля, в платье, которое мы выбирали вместе с художником: красное нижнее платье и рукава, чтобы сочетаться с красным на костюме принца Эдварда, и в золотом верхнем, сочетающемся с пышными рукавами короля. Белый горностаевый подбой и манжеты на рукавах символизируют мое положение. Выбранный художником арселе и пояс великолепно прописаны в мельчайших деталях; моя кожа так же бледна и обладает тем же волшебно светящимся перламутровым оттенком, что и ноги короля. Но вот мое лицо…
Мое лицо?
По залу пробежал гул голосов, словно шорох листьев, влекомых ветром в осеннем лесу. Я слышу, как люди говорят «вот уже не ожидал…», и «но это же не…», и «да это же…», но ни одна из этих фраз не находит своего окончания. Словно никто не хочет облечь в слова нечто болезненно, ужасно очевидное, и что с каждой минутой становится все более и более очевидно. Постепенно в зале воцаряется тишина, кто-то прочищает горло, кто-то просто отворачивается, словно не желая больше смотреть на портрет, но потом, не в силах противиться любопытству, все они оборачиваются ко мне.
Они смотрят на меня, а я смотрю на Нее.
Это не мой портрет и не мое лицо. Да, я позировала для него, и на мне были эти одежды, одежды из королевского гардероба, обозначающие мой статус королевы Англии. Художник сам сложил мои руки, повернул мою голову к свету, но под этим золотым арселе красовались не мои черты. Король заказал портрет своей третьей жены, матери Эдварда, и я позировала для него, как кукла, чтобы художник мог передать размер и форму «жены» в принципе. Только лицо этой жены было не моим. Художнику не пришлось даже пытаться передать то, что он назвал моей «сияющей красотой».
Вместо нее он изобразил четкие контуры арселе Джейн Сеймур, а под ним – ее лицо с телячьей покорностью. Это она, мертвая королева, сидит по левую руку от короля, обожающе глядя на мужа и сына из могилы. А меня здесь нет, и как будто бы никогда не было.
Я не знаю, как мне удается стоять на ногах, улыбаться и щебетать о том, как хороша картина, как хорошо получилась Елизавета, слева от женщины, которая заняла место ее матери, мачехи, которую она даже не помнит, одной из фрейлин королевы, которая танцевала в день казни ее матери.
Я смеюсь над портретом Уилла Соммерса с обезьянкой на плече в правой арке. Позади него тоже виднеется сад дворца Уайтхолл. Я словно со стороны слышу свой смех и то, с какой готовностью к нему присоединяются все остальные, словно пытаясь скрыть мое унижение. Нэн подходит ко мне с одной стороны, готовая поддержать, Екатерина Брэндон – с другой. Они тоже радостно щебечут от восторга. Анна Сеймур стоит на отдалении и высказывается о красоте своей драгоценной и трагически ушедшей сестры.
Я продолжаю смотреть на портрет, и теперь он кажется мне похожим на триптих, икону, как те, которые реформаторы заслуженно выбросили из старых прогнивших насквозь церквей. На боковых панелях изображены принцессы и святое семейство по центру: Отец, Сын и преображенная мать. А два шута символизируют всех глупцов, что остались снаружи, вне мерцающего золотом внутреннего круга. Победившая смерть Джейн Сеймур сияет, как Мадонна.
Елизавета подходит ко мне, берет за руку и тихо шепчет:
– Кто это? Кто нарисован на вашем месте?
– Тише, – говорю я. – Это королева Джейн, мать Эдварда.
И я сразу вижу, как замыкается ее умное личико, словно я открыла ей неприглядную, грязную тайну. И то, что она делает сразу после этого, говорит мне, что этот ребенок уже до мозга костей пропитался гнилостным духом интриг. Она тут же обращается к отцу и благодарит его за прекрасный портрет.