Брожу по больничным клиническим коридорам. Сколько я их исходил в своей заграничной жизни, обычных коридоров. Лучше бы их не знать совсем. Впрочем, у нас, если вы заметили, коридоры не из худших. Если, конечно, живопись любить. Как люблю ее я. Но опять я ухожу в сторону. Вернемся. В одном из коридоров за столиком сидят три женщины. Обсуждают меня, я же слышу. Потому что считают меня немцем. Сами они немки — с казахским акцентом. Думают, я не понимаю по-общенашему, по-русски. Я же слышу.
— Смотри, одна говорит, — ходит туда-сюда, как кот ученый. Откуда берется такая вот лобковая вошь? — бродит и стучит каблуками. Целый день не дает покоя. Хочется иногда и поспать.
В принципе они не вредные. Даже нужные; пока не доказано, что они не нужны, верно обратное. Никогда не знаешь, кто из нас всех на что нужен, но, с разделяемой мною христианской точки зрения,
А казахские немки не вредные. Не то, что настоящие немцы. Был там один.
Он меня возненавидел с первого же дня. А потом и вовсе пристал. Приблизительно так:
— На какого хера ты стучишь каблуками день и ночь, не даешь нам спать. Ты обязан был тапочки с собой прихватить из хаузе сюда. Потому что орднунг всегда будет зайн. По крайней мере, в Германии. И так это будет аж до морковкина заговенья. А ты откуда здесь такой взялся, чтобы нам указывать, как нам жить. Это мы с Цзян Цзэминем сами будем решать. Как нам работать и как отдыхать.
А я никого и не учу. Просто не вижу выхода из положения. Нет тапочек и не будет. Но уж раз это — я, то, по крайней мере, проявляю к нему-себе уважение.
— Слушай, — говорю тихо, шипя с выражением, — слушай, мужик. Слушай меня, чувак. Ты чё на меня тянешь? Что накатываешь? Лучше скажи, где тапочки взять. Не знаешь? Так какого ты хрена бочку катишь? И еще порожняк гонишь, — говорю ему как своему, как вот вам, на чистейшем великорусском наречии, в плохой немецкой каденции. — Ты тут, вижу, такой же бомжатник, как и я, тоже ни хера не знаешь, где что и плохо или хорошо лежит, — прорекаю в той же академической манере. — А еще гауптмана тут корчишь мне, понимаешь. Смир-наа! Ахтунг!! Хальт!!! Дайне папире!!! Мандатен!!! — реву тем же рокочущим, сорванным шепотом. — И чтобы я т-тя больше не видел, п-панимашь!
Тут он таращит глаза и, похоже, чуть ли не собирается взять рукой под козырек; а я, не глядя, иду себе мимо. Верите ль, нет, а я его больше не то чтобы не видел, но — не часто и на отдалении.
Ну ладно. В первый же вечер пошел я курить на балкон. Шторку завесил (курить и на балконе запрещалось, но если ты был в смысле пароля человек человеком, то есть не наглел, то и отзыв был вполне человеческий) и курю себе трубочку. Данхилловский «Моя собственная смесь 965». Лучший трубочный табак из тех, что я куривал: простой, как и все английское, обычный натуральный табак, ни в чем не вываренная смесь. Никакой эффектной, но фальшивой ароматизации: сирийская латакия. Никаких компотов, вишневых ниже манговых. Запах дегтя, вкус чернослива, послевкусие легчайшего парфюма, безвкусное, однако долгое, как вся наступающая ночь. Которую не помнишь, зато вспоминаешь всю жизнь. Потому что это именно тот табак, которого теперь тебе не хватает, как воздуха. Вот какой это табак. Вонючий, когда им накуриваешься как любым табаком. Смертельный для лошади и, бывает, живительный для человека. Духовно погибельный, ибо табак есть ладан сатаны. Потому при Алексее Михайловиче Тишайшем за него отрубали кисть правой руки, а сын его заставил курить всю Россию поголовно по сей день. И это когда даже в Англии он был запрещен, и нужно было иметь бумагу-лицензию на само право курить, иначе можно угодить в яму; зато в продвинутой Голландии разрешен был не то, что табак, а и марихуана, под каковою балдою, доводят до нашего ума некоторые достоверные сведения, ампутировали даже у всяких прекрасных дам — случалась ведь и тогда необходимость оперативного вмешательства, — гангренозные нижние конечности.
Так пошел я покурить и хотел выйти на балкон, когда расстилает мой новый сосед прямо перед балконною дверью бумажное полотенце и встает на колени. Собираюсь, говорит он, помолиться. А как же я тогда пройду? Не знаю. И хотел бы помочь, да не знает, как это делается. И приступает к самой сосредоточенной медитации. Я жду. Через целых пять минут невыносимо длительного ожидания на холодке он передвигает горизонтально колени, стараясь сместить ими от входа на балкон полотенце.
Курю. Молится. Кончаю курить. Молится. Открываю решительно дверь так, чтобы его по возможности не задеть, но она не поддается.