—Ныне это понял,— он некоторое время молчал, затем повернулся к Ивану Кузьмичу.— Верю я тебе, Кузьмич, как крестному своему, и тебе, Ахметдинов,— как други, значит, вы мои. Еще бы один навоз с плеч моих, тогда и ключ свой хоть в фонд ай куда.— И заторопился.— И ты, Зина, мне тут поперек горла не стой.— Он встал, шагнул в кухню, открыл подполье, нырнул туда и через несколько минут вынырнул, ставя на стол покрытый узорами плесени кожаный мешочек.— Вота,— тяжело дыша, выдавил он и посмотрел на Ивана Кузьмича, видимо ожидая, что тот заахает. Но Иван Кузьмич глядел на мешочек так же недоуменно, как и Ахметдинов. Тогда Звенкин развязал мешочек и высыпал на тарелку золотой песок.— Все поджилки мои в этом мешочке,— сказал он и сразу весь вспотел.— И хочу... мешочек... на корпус этот... танковый.
—Э-ге-ге-ге-ге,— протянул Ахметдинов, тоже потея.
—Убери,— Иван Кузьмич ткнул пальцем в тугой мешочек.— Нет, не в подпол, а вон туда, в уголок, и прикрой, а то еще какой-нибудь дурак войдет — и целая история: откуда, зачем, почему вовремя не сдал? Эх, человеческая жизнь, она сложна. Дурак этого не видит.— А когда Звенкин с испугом убрал мешочек, продолжал: — А теперь налей, всем налей. Да дай-ка я сам, а то у тебя руки трясутся,— и, налив всем водки, он поднял рюмку, произнес: — За твое здоровье, дорогой мой друг, как брат... И пойми величие души своей: не всяк ведь способен стряхнуть с души пыль, как ты сейчас. Человек живет год, десять, двадцать, сорок, пятьдесят... Э-э-э-э! Сколько пыли на душе может накопить — лопатой греби. Правда ведь, Ахметдинов? А он стряхнул враз, и в этом величие его души. За твое здоровье, друг мой.
Все выпили. Потом еще. Закусили блинами. И еще выпили... и заговорили наперебой. Зина вся расцвела.
—Ox! Ox! — выкрикивала она, все чокаясь с Иваном Кузьмичом.— И чего это я вас так полюбила, Иван Кузьмич? Вроде родня вы наша?
—Родня и есть, родня и есть! — выкрикивал Звенкин, весь уже пылая.
—Вот семейство бы ваше сюда, жену, сынков,— и Зина ласково посмотрела на Ивана Кузьмича.
Иван Кузьмич сначала нерешительно тронул ее за локоть, затем встал и поцеловал в щеку.
—Спасибо тебе, Зина... за ласку твою,— и, повернувшись, обнял Звенкина и его поцеловал, но не в щеку, а прямо в губы.— И тебе спасибо.
Звенкин растерялся, потом вскочил, раскинул длинные руки, как бы ловя Ивана Кузьмича.
—Ну... Ну, сроду такого не было, сроду. Слышь, Кузьмич? А уж ежели на то пошло, иду в корпус этот.
Зина побледнела. Тогда снова поднялся Иван Кузьмич и, посмотрев в просветлевшие глаза Звенкина, раздельно отчеканил:
—Зина, ты поперек дороги не стой. Меня пустят — пойду.
—И я! — вскрикнул Ахметдинов, потрясая кулаком.
—Да ты и убьешь. Кулаком убьешь! Право, убьешь,— умиленно поглядывая на его кулак, заговорил Звенкин.
Ахметдинов обнял его и затянул:
Урал-гора, большой вершина-а-а...
—Стоп,— остановил Иван Кузьмич,— я думаю, споем мы там — у себя, на общем празднике. Поедемте- ка к рабочим. И ты, Зина.
Зина вспыхнула, вся сгорая от радости, но тут же вяловато опустилась на табуретку, тревожно посматривая на сундуки, шкатулки, на вешалку, где висела одежонка, на мешочек с золотым песком.
Звенкин с одного взгляда понял ее и, тыча длинным пальцем себе в грудь, выдавил:
—Вот этого не своруют. Вот этого — никто не сворует, оно дано ноне на всю жизнь. Пойдем.
—Ой! — только и вскрикнула Зина, кинувшись к сундуку, вытаскивая оттуда почти новый, но старого покроя серый костюм.
5
У подножья Ай-Тулака, среди шатровых сосен, могучих берез полыхали костры. Они пылали всюду, опоясывая подножье горы гирляндой искр, золотя темно- голубое небо. Казалось, небо опрокинулось только над этой долиной; дальше виднелась густая, вязкая тьма... И гремели оркестры, и оглашались леса песнями, смехом, криками — так справлял свой праздник пятитысячный коллектив моторного завода. Были тут все — русские, украинцы, белорусы, казахи, узбеки, сибиряки и коренные жители Урала, и плясали, пели свое — родное и буйное.
Под сосной, на полянке у костра сидели Николай Кораблев, Альтман, Сосновский, Ванечка, Лукин, Иван Иванович, начальники цехов. Они сидели за разостланными скатертями, заставленными закусками, и отсюда с пригорка видели, как люди у костров пели, плясали, взмахивая руками, и всех тянуло туда — к другим кострам, кроме Сосновского, которому хотелось быть здесь и повеселить штаб своим баском. Он несколько раз пробовал затягивать песенки, но из этого ничего не выходило. Может быть, это случилось потому, что сначала затянул он довольно сложное: «Жил-был король когда-то», да и запел довольно фальшиво... и, уже перейдя на простые песенки, он почувствовал, что из этого ничего не выйдет... Даже чувствуя это, он не отступал: его сначала поддерживали, а потом он один, взмахивая рукой, как бы руководя хором, заканчивал песни.
Николай Кораблев с грустью смотрел на Сосновского, думал:
«Какая страшная судьба у человека: сгнил на корню, и только потому, что заболел манией величия, комчванством... Весь в прошлом»,— и вслух: